Я стал думать, нельзя ли и мне в чем исцелиться. Вспомнил, что недавно растянул у щиколотки жилу и мне больно ступать. Надо попробовать. Забежал и нырнул под «чудотворную». Остановился, стал топать ногой.
— Ты что? — спросил Егорка.
— Нога выздоровела! Помнишь, я ходить не мог, а теперь, видишь, ничуть не больно!
— Ври больше! Ведь ты сегодня и так весь день бегал.
— Бегал, а нога болела все-таки. А теперь ни чуточки не больно, даже не кольнет.
Только что зазеленела трава, как мы все высыпали на выгон пасти овец. Собирали помет, разжигали костер, пекли картошку, играли в «жука», в «юру», «жгуты», курили, бегали босиком по снегу наперегонки. А ночью горели подошвы и ломило нестерпимо икры. Прудили «зажоры» — делали запруды, ставили мельницы. Хорошо! В поле не было ни попа с молитвами, ни монашек, ни войны. Жаворонков много. В перелесках появились подснежники, медуница — сладкая трава, за ней дикая редька, потом шкерда, борщевки. Таскали мы зеленый лук со старых гряд в чужих огородах. И вкуснее этого лука с черным хлебом, солью, печеной картошкой ничего на свете не было.
Во время «исцеления» ноги я сильно простудил зубы. От зубов мать лечила наговором. Подведет к сучку в стене избы и начнет водить пальцем то вокруг сучка, то по скуле, нашептывая: «Встану утром раненько, умоюсь беленько. Пойду во чисто поле. Во чистом поле стоят двенадцать дубов, на них сидят двенадцать сестер...»
Я слушал и представлял себе, как девки расселись на сучьях, словно птицы, и забывал про зуб. Этот наговор мать применяла и от зубов, и от горла, и от лихорадки.
Один приступ зубной боли был такой, что не помогали уже ни наговоры, ни припарки. Мать не знала, что делать со мной, а я криком кричал.
— Одевайся, — скомандовала мать, — идем к Фатыме.
Фатыма — старая татарка — знала наговоры покрепче. После наговорной церемонии с углями и водой меня заставили пить наговоренную воду. Затем вывели на крыльцо и велели молиться на месяц. Тут я решил, что меня хотят перевести в татарскую веру, и наотрез отказался.
— На месяц молиться не буду!
— Ну не будешь, так не ори. Дай покой людям.
Клушка вывела цыплят. Пушистыми комочками носятся они по двору за букашками, а если бросить им горсточку пшена, они стайкой накидываются на пшено и при этом радостно пивикают. Если бы мать не спрятала пшено, я бы им все скормил.
Петух взлетел на забор и горланит после победы над соседним петухом во все горло. Я смотрю на него, потешаюсь его видом. Важный, самоуверенный, самодовольный, ни дать ни взять — наш лавочник Семен Иванович.
«А что, если его схватить за хвост, то-то, чай, перепугается?» — подумал я.
Сказано — сделано, и петух заголосил так пронзительно, словно я резать его собрался.
Мать мыла пол в сенях и, услыхав душераздирающие крики, выскочила во двор. Петух рванулся и улетел в огород, а в руках у меня остался пучок перьев из его хвоста.
Мать больно побила меня, а я, вырвавшись, сказал:
— Ну за что же ты бьешь? Я отдам петуху хвост обратно.
На мои слова мать еще больше обиделась, и мне пришлось спасаться бегством.
...Летом у ребят новые дела. И хлопот полон рот. То со взрослыми в поле ехать, то ягоды сбирать, а там и грибы поспели. Новый хлеб еще не созрел, а старый был на исходе, поэтому мы пробавлялись ягодами и грибами.
Однажды, увидев гнездо малиновки, деловито высиживающей яйца, я вдруг захотел схватить эту птичку рукой. Притаив дыхание, я раздвинул кусты. Каплюсенькие глазки малиновки смотрели на меня неподвижно. Зажмурившись, я хлопнул рукой и смял гнездо вместе с яйцами.
Малиновка жалобно запищала, словно заплакала. Потрясенный ее горем, я бросился в траву и плакал, раскаиваясь и сознавая непоправимость совершенного поступка.
Потом, удрученный, я ушел в густой орешник, лег под кустом в траву и долго смотрел в небо. Вдруг у ног моих что-то зашуршало. Я приподнялся. От меня бросилась зеленая молодая ящерица; отбежав немного, она остановилась на бугорке и повернула голову. Я ей пригрозил — она облизнулась. Только что мы обменялись таким приветствием, как я подумал: «А что, если мне метнуть в нее свой железный прутик? Ведь, пожалуй, не попадешь?» Прицелился и кинул. Прут воткнулся в спину ящерицы, как копье Георгия Победоносца в змея. Такую картинку я видел в лавке Семена Ивановича. Я вовсе не хотел убивать ящерицу, и мне стало жаль ее.
Змей мы не жалели, и однажды нам посчастливилось: мы убили четырех гадюк. Я наступал каблуком им на головы, а товарищи молотили их палками. Я боялся змей и не раз, собирая ягоды, пугался, найдя на руке царапину: «Кто ее знает: может, змея укусила?..» И я сосал ранку и выплевывал до тех пор, пока у меня во рту совершенно не пересыхало.