Чужой – с певучим акцентом – голос слышу. Слышу, как человек, знающий наш язык, переводит начальнику слова моего заступника: «Внезапная потеря дара речи». Свой же голос – с жалостью, состраданием и чем-то еще, что я вовсе не знаю и не понимаю, – не долетает до меня. Но вот и этот взгляд, в котором единственное спасение и утешение, напрочь заслоняется пятиглавым зверем.
Надо бы исправить переводчика, который не в ладах с мужскими и женскими окончаниями в словах, но в конце концов шут с ним и с этими окончаниями, да и молчу я как рыба. Хорошо еще, что слышу… Надо собрать все необходимое (что такое необходимое?..) в дорогу (какую дорогу? разве я могу без папы и мамы, тем более без спроса отправиться в какую-нибудь дорогу?..) и через несколько часов отправиться в путь (в какой путь? меня ведь оставили охранять дом…). Все смешалось в моей голове. Не понимаю, кто это говорит. Головы, руки, ноги и тела пришельцев слились в страшное пятиглавое, сторукое и многоногое чудовище. Только тот, светленький и участливый, стоит в стороне и смотрит-смотрит.
Чудище изрыгает в мою сторону опаляющий даже душу огонь, черные клубы дыма, выедающие глаза, близко-близко то одной головой на гибкой, верткой шее, то другой приближается ко мне – будто хочет заживо проглотить. Лучше закрыть глаза и ничего не видеть…
Показалось, что прошло много-много времени – целая вечность. Когда пришло бесповоротное решение, что глаза никогда не открою, кто-то тихо-тихо, почти нежно стал тормошить меня. «Папа вернулся!» – прожгло радостью мой мозг. От слез веки слиплись – потому не могу сразу разглядеть отца. Какой-то он, отец, другой, не похожий на себя: будто уменьшился, постройнел и помолодел и совсем без седины. Захотелось вцепиться в него, обнять, гладить его волосы и целовать-целовать. Слава Богу, этот кошмарный сон с пришельцами, который начался из-за моего вечного непослушания и разбитой банки варенья, закончился. Все вернулось к прежнему… Но в знакомых и то же время неведомых глазах отца замешательство и смущение. Он даже покраснел. Отчаяннее вжимаюсь в отца, целую его, но вдруг он, как и те незваные гости, заговаривает на этом странно певучем языке… Здесь только я окончательно просыпаюсь и поначалу ничего не понимаю… Где отец? Прямо перед моими глазами лицо того молоденького военного, что единственный жалел меня… Значит, прежде был не сон. Совсем не сон. Абсолютно не сон. От этого открытия стало еще горше на душе. И в этом необратимо одиноком теперь и навсегда мире единственное утешение этот голубоглазый, который померещился мне отцом. Сейчас он, а не отец с матерью здесь – потому роднее, ближе и желаннее всех родных. Хотелось снова прижаться к нему, раствориться в нем и защититься им от всего злого вокруг. Но смущение остановило: и с отцом-то в нашем строгом протестантском доме не принято было разводить подобные нежности, а уж с этим незнакомцем, да еще мужчиной, и представить такое невозможно. Засмеют все. От отца с матерью влетит. Можно представить, что будут говорить в деревне… Впрочем, в какой деревне? Какие отец с матерью? Теперь ничего и никого нет. И не будет!
Вдруг голубоглазый, еще больше заливаясь краской, наклонился надо мной, погладил по щеке, взял мою руку в свою и крепко-крепко, долго-долго и сильно, с каким-то особым чувством и смыслом, прямо в губы сжал ее. Он поднялся и, не зная моего языка, заговорил жестами: сначала указал пальцем на меня, потом на себя, а затем поднес палец к губам, дескать, молчи и никому ни о чем не показывай и не рассказывай, а то нам будет плохо. Потом приказал глазами и мимикой подняться с постели и приготовиться к чему-то страшному и окончательному, чего невозможно избежать: он махнул рукой куда-то в сторону… далеко-далеко… Развернулся, чтобы уйти, но понял мой испуг и дал понять, что не надо бояться – он скоро вернется.