Я горько усмехнулся, обвел пустым взором комнату, задержал дыхание, подыскивая нужные слова. Хозяйка стояла, как каменная. Чернышев в углу пыхтел, кусая ногти.
— Значит, разменялись. Каждый остался со своим, с горем. Так, что ли? — Я не ждал ответа, знал его сам. — Нет уж, извините. Ни в какой день, ни в какую погоду ни кому не придет в голову сравнивать их. Не сочтемся мы с вами бедой. Я хочу мстить за Вадима. Я имею на это святое право. А вы…
Надо было останавливаться. И запал мой иссякал, но Сенцова вдруг вскинулась, что-то прошипела, будто раненая крыса. Меня снова «замкнуло»:
— Ах, вот как! Тогда я еще скажу. Убийцами не рождаются. И в том, что произошло, ваша вина есть. Вам перед людьми грех надо век замаливать и мало будет… А она на него еще ТАК смотрит!
Потом я еще что-то говорил жестоко и больно. В моей памяти осталось очень нехорошее впечатление от собственного монолога. Словно о рыночной склоке. Хотя от сказанного тогда не отрекусь и сегодня. После импровизированной обвинительной речи бросил Чернышеву:
— Идем отсюда. Вроде все выяснили.
Леха тихо выбрался из угла. И мы бы ушли, но помешала Сенцова. Неожиданно рухнула на стол и страшно зарыдала. Моя ненависть к ней моментально улетучилась. И я, и Алексей замерли у двери в полном замешательстве. Сквозь всхлипывания стали прорываться лишенные смысла фразы. Сначала мы не поверили своим ушам. Не поверили потому, что застывшая в горе женщина начала просить прощения. Это никак не укладывалось в нашем понятии. Нам стало не по себе.
— Ах, ребята-ребята… Кого мне винить? Затерзали меня, старую. Все в глаза плюют. Я людей уж видеть не могу. Сына воспитала — хуже некуда. Да только сын он мне. Никуда не денешься. Сердце рвется на куски. А кто посочувствует? Ах, ребята-ребята. Вы его вон каким узнали, а я его другим помню. Совсем другим. Деньги его сгубили. Деньги, точно…
Я от растерянности развел руками, потоптался и промолвил совсем уж ни к месту:
— Деньги? Откуда. Он ведь бригадиром на стройке вкалывал. Помню, встречался с ним. «Козла» он забивал с мужиками. А работы — кот наплакал.
Старуха рывком подняла лицо, от слез ставшее похожим на кусок сырого мяса.
— Деньги во всем виноваты, — убежденно и как-то отрешенно сказала она, — меня про ружье все пытали. А что ружье? Оно всегда в доме было. А вот деньги недавно завелись…
— Может, он в коммерцию влез? — предположил Леха.
— Нет, — отрезала Сенцова, — в своей бригаде до последнего работал. Сама не ведаю, откуда достатки пошли. Вот ты говоришь, «богато живу», — повернулась она к Чернышу и показала в сторону этажерки, где лежала коробочка, заинтересовавшая опера, — это, считай, единствен ная память от…Саши. Принес однажды, спрячь, мол, мать… А теперь чего прятать.
Странно мне было утешать мать моего смертельного врага, но что оставалось делать? Кое-как привели ее в чувство. Пришлось сказать пару утешительных слов. Боже, как она ухватилась за них, едва на колени не встала. А слова были самые обычные, дежурные.
Из дома я выкатился слегка ошарашенный. Чернышев шагал рядом, тоже очень задумчивый, но, как выяснилось, совсем по иной причине. После долгого молчания он внезапно произнес:
— Не пойму все-таки: откуда у этой противной бабки золотишко взялось?
— Какое золото, Леха? Чего ты городишь? — словно очнувшись, спросил я.
— Какое? Такое. Ты, Анискин, в жизни не видал этаких штучек в футлярчиках. Старинная вещица. Но мы это проясним…
Я только рукой махнул. Неисправимый человек Черныш. Едва с убийством разобрались, а ему уже валютные операции и антиквариат мерещится. Вот кто, действительно, родился сыщиком. И еще я подумал, что никогда не научусь разбираться в людях. Вечно делю человечество на черных и белых. Так, разумеется, жить проще, но правильнее ли…
СТРАШНЫЙ СУД
Меня часто мучают приступы черной меланхолии. Именно мучают. До физической боли. Не хотелось бы называть причины, ибо это может стать искрой для очередной вспышки депрессии. И потом вряд ли можно описать происходящее со мной словами. Мне самому не все пока понятно. Вадик Околович, с которым я однажды пооткровенничал, дал душевному недугу любопытное определение: «Вселенская тоска». Чибис как-то раздвоение души назвал «интеллигентскими штучками-дрючками».
Если человек ни разу не испытывал, скажем, зубной скорби, то передать стоматологические страдания, вернее, впечатления от них, просто невозможно. А психические недуги куда сложней. Вадима, Птицу и меня воспитывали в одно время — бескромпромиссного материализма. Рай строили на земле, небеса же отвергали. Потому-то чистоплюи, вроде нас с Околовичем, воспринимали жизнь как падение в пропасть. Колька Чибисов наслаждался земными радостями и мало задумывался над тем, чем кончаются прыжки с огромной высоты. Мы разные. Вадим не дожил до той поры, когда о трагическом прыжке стали говорить иначе. Теперь райское существование обещают после смерти и даже в ином обличье. Я верю и не верю. Допускаю, поскольку никогда не соглашался с уготованной мне материалистами ролью обезьяны с мозгами. Их теория — элементарная плоскость, тогда как наше бытие — неисчислимый многогранник.
Но иногда вколоченные в мозги «гвозди» школьной программы и пионерских диспутов дают о себе знать, и я начинаю задыхаться, будто в тесной камере без двери. Помимо животного ужаса, поднимается негодование в душе. Неужто подлецы и мерзавцы избегнут кары? К великому сожалению, в этой жизни страшные суды устраивают они, а не им…
Вечером, перед совещанием, меня вновь окутало мигреневое облако. Правда, сама башка не болела, но разъяренные кошки скребли на душе. Утром проснулся раздраженный и потерянный, с тягостным ощущением, с предчувствием то ли уже совершенной ошибки, то ли грядущей. Время до завтрака еще оставалось. Схватил с полки «Похождения бравого солдата Швейка» и пробежал глазами по, наверное, заученным наизусть строкам. Ярослав Гашек действует на меня безотказно. Какое искрометное жизнелюбие было у этого смертельно больного человека! В любой ситуации он находил смешное. Натыкаюсь на один из тысяч анекдотов, которыми нашпигована книга.
Экономка бравого солдата иллюстрировала свое отношение к оружию конкретным примером. «Известно, — говорила она Швейку по поводу убийства эрцгерцога Фердинанда, — с револьвером шутки плохи. Недавно туту нас в Нуслях забавлялся револьвером один господин и перестрелял всю семью да еще швейцара, который решил посмотреть, кто там стреляет с четвертого этажа».
Согласитесь, смешней всех выглядит несчастный швейцар, слишком любознательный и настойчивый: поперся аж на четвертый этаж. Убрать из этой реплики хоть одно слово, и получится рассказ о трагедии. Почти такой же, какая случилась у нас. Домашний скандал, пальба, трупы. Вот уж поистине — от великого до смешного. Стоит вместо близких людей ввести схематические персонажи, и история приобретает юмористический оттенок. С ума сойти, что за чепуха лезет в голову перед совещанием, которое будет, возможно, главным в моей биографии…
По коридорам молчаливо шныряет народ. «Контора» напоминает не вполне разбуженный улей. По шепотку из углов и неестественно громкому хлопанью дверей чувствуется приближение грозы. С Птицей и Чернышевым спешим занять в «греческом» зале самые хитрые места, подальше от начальства. Без пяти минут десять остальная свора вваливается в бывшую ленинскую комнату. Народ алчно заглядывается на «Камчатку», но поздно, ребята, занято, зря вы засиживались в курилке.
Следом тянется вереница, состоящая сплошь из майоров и полковников. Зал стихает. Я вдруг начинаю бешено волноваться, хотя час назад считал, что переживать не из-за чего. Цель собрания ясна: раздать всем сестрам по серьгам. Так ли уж важно — кому всыпят больше, кому — меньше?
Первое же выступление вызвало у меня легкое недоумение. Тон экзекуции задал щеголеватый представитель областного управления. Свою вводную он уснастил перлами канцелярита. По-моему, никто ни черта не понял, и это было обидно. Чего тут мямлить, если главное действующее лицо (да простится каламбур) с гладкой мордой торчит прямо в президиуме. Ах, Ганин, Ганин…