Стало быть, знаком я с Красновым хоть и не со времен Трояновых, но давненько (сравнительно с другими): познакомились во Внутренней тюрьме МГБ еще в юном, нежном возрасте, про который в вечной, прекрасной Илиаде очень ладно по случаю говорится: "Первой брадою окутанному, коего младость прелестна"(Гнедич; неплох перевод, во мне нравится другой: "С первым пушком на губах — прелестный юности возраст"). Нам еще нет двадцати, скоро стукнет, брякнет. Сосунки еще мы, но сосунками себя вовсе не чувствуем. Пролетят годы, Краснов позволит себе надсадную, ходульную, вымученную остроту (вынужден согласиться с прекрасной полячкою Иреной, лагерной пассией Краснова: с юмором у Саши нелады):
— Наша дружба, как проспект Маркса, берет начало с Лубянки.
Читатель, случалось ли вам сидеть на Лубянке, будь она трижды неладна и проклята? Ой, не приведи Бог!
1947 год, еще прямые последствия войны, ее длинные, темные тени тянутся и тянутся, еще карточная система. Еще наша семья досыта не наедалась!
Нет, читатель, вы не нюхали Лубянки!
Нужно ли растекаться мысью по древу, вталдычивать, что впечатленьице не из самых приятных. Грубо говоря - не сахар, не идиллия. Ой, из рук вон не сахар и не мед. Не разлюли малина, Все, кто оказался в нашей прославленной на весь мир, гостеприимной тюрьме, потрясены, поражены, повержены. Кремневым резцом оставила тюрьма заметный след, и это на всю жизнь. Одного моего знакомца жарче всего проняло, что во время шмона ему пришлось разоблачаться до Адама,— "Нагнись!"— обидно-постыдным образом заглядывали в задницу! Наверно, бывали случаи, что и в задницу что-нибудь ныкали, бритву к при меру. А что вы думаете ? На что только не способна подлая, мерзкая, бессмертная контра! Другой просвещенный интеллигент был враз, окончательно и бесповоротно скувырнут с панталыка, и все потому, что при приеме в тюрьму его гениальную голову заботливо, тщательно, немилосердно обработали машинкой, предельно наголо разделали, как говорится, "под нуль". Ведь каждого дурачину и лопуха Ваньку-новобранца бреют при призыве в армию. Всем и каждому очевидно, что сие делается для нашей же общей пользы: чтобы не обовшивел наш брат. Так-то так, но вот для слабонервного, неврастеничного интеллигента с незабудками в душе эта суровая, общеобязательная процедура оказалась не по силам, сломала волю, попрала душу, и мой знакомый подписал все, что ему ловкая каналья следователь деловито подсунул. После незабудочка "рвала на себе волосы"(рвал бы, что есть мочи, если бы они не были сняты!). Посягнуть на гриву интеллигента — преступление. Если кто спросит: почему? Ответим вопросом на вопрос: если священника машинкой обрить, неужели в этом не увидите вы измывательства, кощунства? Дело в том, несведущий читатель, что для настоящего интеллектуала — Эйнштейна, Гёделя, Кузьмы — густая, мощная грива является, можно смело сказать, тем же самым, чем и для библейского Самсона (см. Самсон и Далила), чем для сказочиого Карлы Черномора борода! Так-то вот, дружище! Все-то вам объясняй. Со мной в камере сидели двое вояк, фронтовики, власовцы (они-то себя называли: РОА), так они и в толк взять не могли, почему интеллипупы так переживают потерю волос. С их точки зрения, потерявши голову по волосам не плачут. А еще я дружил с одним большим чудаком, который на всю жизнь ушиблен тем, что у его ботинок обкорнали шнурки. Укоротили, чтобы случаем чего не повесился в камере. Подследственный склонен к самоубийству — известно. У меня, кстати, тоже так укоротили, обрезали, что стало проблемой зашнуровать, закрепить, чтобы не спадали с ног мои тяжелые, солдатские, гренадерские, неснашиваемые, заморские ботинки. Откуда такие у меня? И следствие интересовалось, протокольчик составлен. Посылочка. Но это особый вопрос, помалкиваю. Так вот, у человека обкорнали шнурки — пустяк, скажет читатель, сущий неимоверный пустяк, забыть и не помнить. Сколько лет с той поры минуло (ежовщина, до войны!) — глаза моего друга полны диким, фанатическим блеском, словно он слышит шаги командора, видит жестокого ангела смерти, летящего к нему на безрадостное, неминучее роковое свидание: — Хабеас Корпус! Почему они это делали? Зачем, объясните? Это никому не нужно, бесполезно, бессмысленно, подло! А затем, чтобы вас унизить! Чтобы в порошок стереть мое "я"! Чтобы обесчестить! Моя-то психика была устойчива к подобным казусам. Я-то, как и эти двое фронтовиков, что называли себя РОА, даже не заметил всех этих унизительных процедур и проделок. Наивно считал, что все так и надо, по темноте своей не понял, что процедура приема в тюрьму должна меня оскорбить и унизить. Мне повезло со следователем. Я не собираюсь уверять вас, читатель, что мне попался приличный, хороший человек. Нет, я вовсе не рвусь превозносить до небес Кононова, не утверждаю, что он был большой добряк. Кому, как не мне, знать, что он за фрукт. Да и Краснов, и Бирон, и ребята, что сидели по делу Кузьмы, и Славка не только о нем доброго слова не сказали, но, уверен, встреть на узенькой дорожке, несдобровать бы Кононову. Так. Но у меня, повторяю, своя колокольня, своя подворотня, своя экологическая ниша. Да поставь вас, читатель, на место Кононова, неизвестно, каким вы были бы. У следователя работа такая. Все мы не свободны, винтики большого механизма, называемого жизнь. Чистейшее заблуждение, что можно жить в обществе и не зависеть от него. Жизнь выше этики, выше логики, выше всех проскурвовых Кантов: она не укладывается в прокрустово ложе категорических императивов. Поставлю сразу все точки над "i". Тяжких, нечестивых у меня было два допроса. Первые, разумеется. А если вовсе честно, то один. На первом допросе следователь резвился, срывался, как с цепи, сущий дьявол, хоть без копыт, бурно угрожал. Естестве