Но, кажется, я пренебрег советами мудрого Аристотеля, отца философов, преступил в отступлениях меру (и Шекспир устами своего героя, который один только мог написать все его драмы и комедии, рекомендует "знать меру"), заблудился в прорве лирических закоулков, интермедий: заболтался. Не дурно бы и честь знать...
***
...не теряя ариадниной нити, вспомнить о дражайшем сиамском близнеце, с которым я все это время не-разлей-вода.
Прежде всего, нахожу уместным сообщить, что мне вовсе не по душе было, что мой гениальный брат Краснов- трубит на этой адовой шпалорезке. Во-первых, легко получить увечье: ухайдакаешься, потеряешь бдительность — раз, рука прочь. Рано или поздно этим кончится. Но это во-первых, а во-вторых: интеллигентный человек, тем паче Краснов, мозг крупнейшего масштаба, не имеет права физически работать, а должен при первой возможности сменить завывания маятниковой пилы на сухой скрип легкого пера: головой работать. Момент подходящий. С лагпункта убирают женщин, освобождаются придурковые места. Краснов умничал, моих настроений и взглядов не разделял, но меня это нисколечко не волновало; я ближе к земле, чем Краснов, лучше кумекаю, как надо жить в лагере: решил осчастливить своего друга против его воли, пристроить как-нибудь. Владзилевский, главный бухгалтер, мой благодетель и большой любитель назюзюкаться, а затем исповедываться (приходилось выслушивать его исповеди) всегда склонял ухо ко мне. Вот я и подсуетился, шепнул словечко за Краснова и о’кей: Краснов — учетчик погрузки, придурок, отличный ранг. В голову моего философа не могло прийти, что это я его сосватал. Спасибо он не сказал бы мне, как пить дать. Если бы я знал все последствия перевода Краснова из пешки в знатные ферзи, не делал бы этого никогда.
— Мне не нужен учетчик,— круто, непреложно дал поворот от ворот Каштанов, начальник погрузки, вылупился с брезгливым презрением, как на букашку. Поганый тип, мощная, лошадиная челюсть, огромные лошадиные зубы, такими зубами запросто крушить грецкие орехи; глотка луженая.— У меня есть учетчик.
— Я не навязываюсь,— с достоинством отбрехнулся Краснов.— Могу и на маятниковой пиле работать.
— На данном участке Советская власть буду я! Все! Сгинь! Кому говорю?
Положение предельно щекотливое, прямо скажем, дурацкое. Что делать?
Погрузку пиломатериала сейчас учитывает некая Ирена. Перевод Краснова не согласован с Каштановым. Но женщин методично убирают с комендантского, уже многих мы недосчитываем. Судите сами: из полутора сотен, что было в 1948 году, едва уже наберешь три десятка. Нет на лагпункте неотразимой, неукротимой, угарно-пылкой Зойки. Право слово, помню, когда ее уводили на этап, вся наша бражка-мужичье, кто почему-либо оставался в зоне, вылезли ее проводить, запрудили подход к воротам ОЛПа. Нас не менее пятисот человек. Стоим в гробовом молчании, тянем тонкие шеи туда, откуда должна показаться первая краля ОЛПа, обнажили оболваненные машинкой зэчьи головы. Мы — угрюмы: и никто эту грусть, грусть глубокую, и никто никогда не поймет! Начальство переполошилось: не бунт ли? Ан нет. Она выпорхнула: солнце взошло! Жена, облеченная в солнце. Боже, как хороша!
— Мужички! Нос не вешай! — крикнула.— Встретимся при коммунизме!
Что же она нам такое сказала? Не ясно. Всем стало легче, теплее в этом мире, улыбчатее на душе. Нет, она не хотела нас обидеть, сказать, что с любовью у нас не будет встречи: коммунизм это такая штука, которая (в анекдоте) имеет общие черты с линией горизонта: удаляется по мере приближения к ней. Нет и нет. Мне кажется, что она хотела сказать, что при коммунизме будет общность жен, что всякий может хранить надежду, что станет ее мужем. И все мы, забыв, что на свете не одна Зойка, но есть и другие женщины. вздохнули тяжко: