В доме было темно. Мать окликнула его из своей спальни. Он сказал, чтобы она не беспокоилась, машина уже в порядке. Потом смыл с себя кровь, переменил рубашку и брюки, нашел свои документы, перекинул через руку легкий пиджак из полотняной материи, собрал все деньги, какие нашел, включая и те пятьсот долларов, что не успел разменять.
Рамиро вернулся в машину и, заводя мотор, спросил себя, неужто это все наяву. Машина несколько минут не заводилась, наконец она тронулась с места, и он разразился проклятиями.
На выезде из города он заправился, купил еще канистру с бензином, проверил давление в шинах и помчался в Формосу. Вот теперь уже точно к рассвету он будет в Парагвае.
ЭПИЛОГ
Человек приближается к осени, как к ничьей земле: для смерти еще слишком рано, а для любви уже слишком поздно.
XXIV
Рамиро закрыл глаза и отошел от окна. Не было смысла продолжать этот странный побег. Куда он сможет убежать? В любую минуту за ним могут прийти, и единственное, что ему осталось сейчас, — это думать. Думать и вспоминать. И ни о чем не сожалеть. Да и о чем он мог сожалеть? О том, что все потеряно? Он получил закладную на свою жизнь, а долги надо выплачивать. Он понял это еще в Париже, когда только начинал изучать право. Ах, Париж, красивый и сверкающий, твоя размеренная и робкая Сена, и эти набережные, лодки и мудрые рыбаки с трубками в зубах. Прогресс, развитое общество, экология, чистота и невозможно холодные люди. «Ах, Париж, ты с твоими куполами и черепичными крышами, ты перекочевал из наших грез прямо на открытки. Париж, ты так не похож на этот промозглый город, который я вижу теперь из окон восьмого этажа отеля «Гуарани». Это типичный город слаборазвитой страны, грязный, но гордящийся своими колониальными сокровищами, этим желтым и разболтанным трамваем, который спускался вниз по улице и терялся среди крыш домов, пожалуй, прошлого века».
И туда, дальше — река, которую скорее угадываешь, чем видишь. Настоящая, большая река — Парагвай. Почти как Парана. О эти жестокие реки, большие, широкие, полноводные, они несут смерть, разливаясь, как горячая ярость этих земель. Черт возьми, не хватает только меланхолии, теперь, когда ты навечно превратился в изгнанника. Нет, нельзя думать. А все жара, жара, которая насылает смерть, облекает ее в различные формы. Жара кипит внутри тебя и незаметно подчиняет тебя себе… Но она рождает смерть, эта древняя-древняя жара, всегда обновляющаяся, как большие реки. Это проклятие.
Он сел на постель, выпил глоток кока-колы — одна вода, лед уже почти растаял. Жара становилась нестерпимой, но кондиционер не подавал признаков жизни — еще одно проявление слаборазвитого мира. Черт с ним. Надо ждать. Рамиро даже перестал бояться. Он видел себя в зеркале против кровати, полуголого, без рубашки, с синяком на шее — воспоминание о страсти Арасели, ее укус, ее поцелуй… Синяк, свидетель того, что произошло, того, что сделал Рамиро. Но он недолговечен, подумал Рамиро, это проходит, через несколько дней исчезнут все следы; но не пройдет то, другое, что внутри — это останется навсегда. Тоску не припудришь, потому что она не оставляет синяков.
«Господи, почему я не могу умереть! Пусть появится, что ли, Катоблепас, это чудовище, придуманное Борхесом, — стоит человеку посмотреть ему в глаза, как он умрет. Если бы пришло это чудовище и посмотрело мне в глаза! Я бы сказал ему: «Привет, Катоблепас!» — и посмотрел бы на него… Конечно, посмотрел бы. Теперь уже все равно».
И это было бы лучше, чем попасться в руки тех, кого он ждет. С минуты на минуту подъедет полицейский патруль парагвайцев, удостоверит его личность и выдаст его аргентинским коллегам. Рамиро помнил взгляд инспектора Альмирона, суливший им скорую встречу. Да, наверное, Альмирон будет встречать его по ту сторону реки, в Клоринде, когда парагвайцы передадут его. Обыкновенная формальность. А он лишь вещь, товар.
Но почему, черт возьми, они так запаздывают? Прошло уже два дня. Чего они ждут?
Нет, они вот-вот нагрянут. Он может лишь думать и вспоминать. Ждать. Он все это заслужил. Со смертью и с жестокостью не играют. Это было ослепление, сумасшествие, виной которому была его страсть к той девушке, имени которой он никогда не произнесет. Никогда больше? Да, мать твою, никогда больше.
Рамиро подумал, что можно бы спуститься, пройтись, перекусить. Но не решился. Он стал прохаживаться по комнате. Возможно, он сумел бы убежать, и почему он, дурак, не делает этого? Нет, ерунда. Все может запутаться еще больше. «Куда же больше?» — спросил он себя в зеркале. «Вот увидишь», — как будто отвечало ему отражение.