— Справишься сама? — спрашивал ее молодой голос.
— Мы с тобой ровесники, отец, попробую.
— Ты станешь взрослее меня. Твои дети и внуки будут старше меня, но я в свои двадцать три года всегда буду твоим отцом, дедом твоих детей. Я не оставлю вас.
Никола Керанов и Маджурин не упоминали об ее отце. В их глазах таился стыд, в котором не было упрека погибшему. Они были разные: Керанов — скор, но спотыклив, как челнок, запутавшийся в нитках, а Маджурин — медлительный, насупленный. Но они походили друг на друга той особой сдержанностью, которая сгибала плечи Керанова и сковывала его язык, заливала тенью лицо Маджурина и множила усталые морщины, давно рассекшие лицо. Когда Милка предложила облагородить долину Бандерицы, Маджурин и Керанов переглянулись с горькой усмешкой; она подумала, что ее обвиняют:
— Большой кус проглоти, большого слова не говори.
Наверное, они решили, что она собирается делать карьеру и потому поднимает шум, как каждый, кто разглагольствует о благоденствии. Она ушла от них в слезах, но в одиночку продолжала думать над тем, как облагородить долину. Поехала в окружной центр, пробыла там целую неделю, вернулась в Яницу со сметами на плодовый сад в долине Бандерицы. И увидела первые признаки пробуждения у Керанова и Маджурина.
Тогда ей вдруг показалось, что она слишком легко склонила их на свою сторону, и теперь, на Зеленом холме, ее охватила боязнь, что сад родится легко.
— Не хочу себя обманывать. — Она стала искать препятствия, которые могли бы уверить ее, что рождение будет трудным. А значит, настоящим.
Она увидела облако пыли над вязами по эту сторону реки. «Браковщик Андон Кехайов отбирает на убой старых и больных животных. Вот она, преграда». Сквозь облако цедились голоса и мычание. Милка пошла на шумы. Она встречала Андона в правлении у Керанова. На его остром, скуластом лице с тенями на щеках, в походке, скованной, будто он шагал по грязи на ходулях, читалось раскаяние. В его присутствии Керанов и Маджурин делались еще неспокойнее. Она догадывались, что их уверенность задыхается под каким-то узлом, некогда стянутым Кехайовым.
Тепло отхлынуло от лица девушки. Дохнуло влагой и сыростью. Она поняла, что вступила в холодную воздушную волну на дне долины. Солнце разогнало пыль, и глазам Милки открылись фигуры трех мужчин в белых халатах, сотня волов, коров и буйволов с мокрыми кругами на боках. Милка присела под кустом терновника у подножия холма. Увидела, что Кехайов с химическим карандашом в руке деревянно, как спутанный, прошел мимо худосочного вола, который все дергал шеей вправо, — видно, его впрягали в правую половину ярма, и он то и дело старался сломать оглоблю, а его били кнутом по голове; мимо старого буйвола, стоявшего с опущенной головой, — возможно, он тянул плуг в одной упряжке с ослом; мимо коровы с отпиленными ногами, — хозяин ее был в такой бедности, что во время войны спилил рога на гребешки. Он остановился перед коровой с тощим кошачьим выменем, с трудом поднял ногу, будто отклеивал ее от затвердевающей известки; черным ботинком пнул скотину в колено, она согнула ноги, Кехайов с удовольствием намочил очиненный карандаш в слюне коровы и начертил у нее на лбу лиловый крест. Марин Костелов и Гачо Танасков, помощники браковщика, погнали жертву на другой берег, в люцерну.