Выбрать главу

Специалист по вопросам безопасности, вот кто.

Какая жалость, что она — то, что она есть. Красивая, нежная, тонко чувствующая женщина, изящная, беззащитная… и такая — Господи, помилуй! — дура.

И если она прямо сейчас не расстанется с мыслью свалиться на нас с воплем, что она — наша навеки, пардон, принадлежит Франческо всей собой и навеки — я притоплю ее в прибое и скажу, что так и было. Не услышал. Не доплыл. Не успел. Здесь такие песочные ямы…

Она все понимает — секунд тридцать сверлит яростным ненавидящим взглядом, глаза растерты докрасна, в паутине алых сосудов, и кажутся зелеными; сверло упирается в слишком прочный материал, визжит, скрежещет, скользит — и все же ломается с хрустом.

— Простите меня за эту сцену, — говорит она. Промокает глаза влажным соленым полотенцем, вот же горе ходячее… — Просто… понимаете, с тех пор все пошло как-то… наперекосяк. Вот так, примерно:

They taught me to go forward And I was sharp and a coward I knew that in the end of my path Lied the ocean of death. So halfway from it I've turned back…

Максим не сразу узнает текст — перевод с подстрочника, любительский, может быть, ее собственный. Хороший, точный перевод — но слишком близкий, слишком старательный… Тот, что ему привычнее — «Сказали мне, что эта дорога…» — свободнее, легче в обращении с оригиналом; и все же Максим подхватывает, импровизируя на ходу:

Since then all that I could see were crossroads and forks and sidewinds…

«С тех пор все тянутся передо мной кривые, глухие, окольные тропы…».

— Вы же помните, как называется это стихотворение?

— Конечно, — вздыхает Камила, и не вспыхивает уже, нечем, все перегорело. — «Трусость». Я виновата… Я знаю, что я виновата. Но, понимаете, вся эта охрана, эти… Пресвятая Дева, — она прижимает ладони к пятнистым щекам, — эти вечные… такие как вы, в очках, с оружием! В любом лесу — понимаешь, они здесь, и никогда не будет так, чтобы не было, ну невозможно же! Всегда как на сцене, как на арене… я не могу так! Ничего же нельзя…

Максим чувствует себя дуплом, в которое исповедуются с двух сторон. Сидя в дупле, посередине, хочется совершить что-нибудь антиобщественное. Но этих двоих уже поздно ставить лицом к лицу, предварительно хорошенько встряхнув, и сообщив обоим, что они — идиоты. Идиоты дремучие, кромешные, непроходимые, несчастные, не…

И хочется орать от бессилия, и порвать зубами чертово полотенце в тонких дрожащих лапках Камилы, и вернуться — немедленно — во Флориду, и дать Франческо по зубам, от души… Идиоты! Оба! Что вы друг с другом сделали?

И ничего уже нельзя поправить.

Все уже случилось.

Только взять лопату и прикопать пепелище, чтобы пепел смешался с землей, размылся дождями, стал удобрением.

Только дернуть за цепочку так, чтобы оборвалась, и расцарапать шею в кровь, и прикопать пластмассовый кулон в песок, и заровнять его, так чтобы самому не найти потом плеер со включенным и работающим еще диктофоном.

Только отцепить ледяные пальцы Камилы от мокрой тряпки, свести ее ладони вместе и накрыть своими, согревая. Тут не скажешь: «Все будет хорошо…». Может быть, у нее уже не будет. Жизни иногда ломаются навсегда. На пустяках, если трусость можно считать пустяком.

Она еще несколько минут вздыхает, опустив голову, хлюпает носом, вздрагивает и покрывается мурашками на жестоком августовском солнце. Потом отбирает руки и идет в сторону прибоя. Узкие ступни оставляют в мокром песке глубокие следы, которые тут же наливаются влагой. Прямая, туго натянутая цепочка следов обрывается в мелкопенной волне.

Женщина стоит по колено в воде, и смотрит вдаль, туда, где на самом краю видимости вдоль по горизонту скользит белый корабль. Серо-зеленая плотная вода бьется в нее, как в опору пирса, захлестывает до плеч, до спины, рассеченной крест-накрест тонкими лямками. А потом, словно повинуясь неслышимому гласу ангела, море вдруг затихает, воцаряется полный штиль, и от бессильно повисших рук Камилы к горизонту, к белым кораблям тянется золотистая солнечная дорожка.

Но некому, совершенно некому прокричать о свободе и о том, что ее ждут там, за океаном.

А пальцы пахнут какими-то цветами, едва уловимо, но тошнотворно, тлением и пылью надежд, и все никак не получается оттереть их ни полотенцем, ни песком…