– Наверное.
Тут Витька замялся.
– Но я должен назвать автора?
– Нет. Скажи, что выполняешь просьбу известного ей человека. И – всё… Спасибо тебе, ты настоящий друг. Как, впрочем, и все остальные ребята в нашей команде.…На следующий день к девяти вечера Афанасьев пришёл на пристань. Увидев в толпе Елену Гнатюк (она стояла с братьями неподалеку от осокоря, глядя на темневшую в воде шлюпку), Виктор отозвал её. Насторожённо хмурясь, она отошла с ним. Свет от фонаря на столбе, пробиваясь сквозь листву осокоря, скользил по её лицу, тёмные глаза блестели тревожно и вопросительно. Виктор сказал, что выполняет просьбу известного ей человека, и не торопясь, негромко и чётко прочёл всё стихотворение, видя, как дрожат её губы, догадываясь, что она хочет что-то сказать. Но услышал в ответ лишь сдержанное – «Спасибо». И, попрощавшись, ушёл.
Виктор всё сделал, как обещал, кроме одного: забыть эти стихи он не смог…
«Твой сын и – брат…»
1
Я ни за что не узнал бы их обоих спустя сорок лет, если бы не отец Михаил. Мы готовились снимать телесюжет о крещении, и батюшка, рассказывая о тех, кого судьба и любовь к истине привели в зрелом возрасте в лоно церкви, вспомнил двух прихожан, вот уже несколько лет замаливающих грех взаимной лжи. Какой именно? Отец Михаил, строго сощурившись, предупредил, конфиденциально наклонив ко мне благолепно-косматую, любовно расчёсанную голову, благоухающую цветочным одеколоном:
– Эта история не для телесъёмок, хотя и по вашей теме.
– Но почему?
– Они оба, мать и сын, поведали мне её на исповеди, и вряд ли согласятся, как это, к сожалению, принято сейчас на телевидении, публично обнажать свои души.
– С ними случилось что-то необычное?
– Суть ситуации в том, что сын, будучи подростком, однажды догадался: старшая его сестра на самом деле не сестра ему, а мать, родившая его в пятнадцать лет. А мнимая мать ему бабушка, решившая таким образом скрыть грех дочери.
Отец Михаил кротко вздохнул, приподняв брови домиком, и продолжил, сложив у наперсного, тускло блистающего креста ладони.
– Ребёнок рос во лжи и вражде, копил обиды, изводил свою настоящую мать всевозможными сценами. Она же, отягощённая двойственностью и будучи нетерпеливой по характеру, отвечала сыну вспышками ненависти. Можете представить мучительный путь, который привёл их, наконец, к нам. Поэтому я вас прошу…
– Я понял. Телекамера к ним не приблизится. У них здесь есть постоянное место?
– Да, в правом приделе, у иконы Божьей Матери.
И ещё два раза я приходил в эту церковь, уточняя сценарий своего телесюжета, всякий раз сворачивая в правый придел, к большой, аскетически тёмной иконе Божьей Матери, где сияла живыми огнями чаша, унизанная свечами. И как-то увидел их обоих: маленькую женщину в платке с мелкими чертами лица, в поношенной стёганой курточке и грузноватого мужчину с обнажённой лысеющей головой. В колеблющемся свете свечей их неподвижные, сосредоточенные лица казались загадочно нездешними, и я, искоса взглянув на них, не поверил: да они ли это? Может – случайное совпадение?
Но и те, кого я знал в студенческой молодости, сейчас были бы в таком же возрасте. Подойти? Спросить? Нет, неловко. Да и не здесь же. Может, у выхода, на крыльце? Но что я им скажу? Что я тот самый студент журфака, приходивший с их двоюродным братом к ним, в квадратно-серый, конструктивистский дом на Бауманской, в давние шестидесятые? Мало ли кто к ним тогда приходил, могут ведь и не вспомнить.
2
С Вадимом, щуплым, кудряво-лохматым одесситом, известным на нашем курсе острословом, мы делили комнату на семнадцатом этаже высотки МГУ на Ленгорах. Слушать лекции ездили на Моховую, почти всегда голодные (стипендия таяла в течение недели, в остальное время перебивались бесплатным чаем и хлебом в студенческой столовой), поэтому в выходные бодро навещали двух его тёток. Одну – на Красносельской, другую – на Бауманской.
«Красносельская», грустно-улыбчивая женщина в штопаной кофточке, выставив на стол нарезанную крупными кусками «Отдельную» колбасу, хлебницу и тарелку с печеньем, подперев щёку рукой, терпеливо слушала сбивчивые россказни о студенческой нашей жизни. Говорун Вадик увлекался, а спохватываясь, пинал меня под столом ногой, чтобы я, наконец, перехватив у него эстафету болтовни, дал ему поесть.
«Бауманская», торжественно-крупная, с короткой седой стрижкой, обычно говорила сама скрипучим, отдающим металлом, лекционным голосом – об очередных временных трудностях, переживаемых страной, о нехватке продуктов (она их называла «пищей»), о том, как в юности её революционное поколение «краснокосыночных» было счастливо, хотя жили впроголодь и спали на газетах (почему именно на газетах, я не понимал, а спросить стеснялся). Зато здесь на столе светилась тонко нарезанная сырокопчёная колбаса, отсутствовавшая в магазинах, и даже, страшно сказать, ослепляла розово-алым сиянием красная икра в хрустальной вазочке – признак роскоши, говорящей о принадлежности её владельцев к получателям кремлёвских пайков.