У самого Бессонова, тридцативосьмилетнего худощавого человека высокого роста и, как поговаривали в селе, дворянского происхождения (говорили, что вырос в богатом имении отца, в соседнем селе Пуркары), не было однозначных ответов на эти вопросы. И потому он, слушая ребячьи разговоры, не торопился с выводами. Он всегда был склонен к неспешным решениям, к одинокому обдумыванию ситуации, которое иногда заканчивалось стихотворными строчками, стучавшими в его виски мелодическим ритмом.
Так случилось и в этот раз. Вот что он в те дни записал в своём блокноте:Наступает пора,
Цветоножки трепещут,
И священный цветы отдают аромат.
Звуки, запахи, краски не блещут,
Но кружатся и вьются, и грустью пьянят.
И священный цветы отдают аромат.
И свирель замирает, как сердце от боли.
Но кружатся и вьются, и грустью пьянят
Под закатом – дымки Бессарабских раздолий.
В стихосложение его бросало от случая к случаю: что-то просилось наружу, требуя словесного воплощения, что-то туманно-неясное вдруг прояснялось… Его семейная жизнь, как было известно, оказалась в кризисе. Он чаще жил в хатке, а не в соседнем доме, где снимал три комнаты с верандой для жены, учительницы молдавской школы, сына-дошколёнка и его няньки. Отношения с коллегами в русской школе у него тоже были не безоблачными – его не жаловали за резкость суждений и за поразительное умение разговорами привязывать к себе ребятню, обожавшую его.
Вот в эти раскалённые июльским зноем дни ходившие раньше отдельными табунками мальчишки и девчонки стали смешиваться. И даже – дробиться на парочки. Сельский пляж, располагавшийся на песчаной отмели прямо за милицейским особняком, точнее – за примыкавшим к нему садом (и особняк и сад были когда-то собственностью богатого помещика), превратился в арену соперничества: мальчишки мерялись силой. Там всё чаще вспыхивали потасовки. Девчонки же, не умея поделить своих избранников, пустились интриговать друг против друга. Их оружием были пущенные насмешливым шепотком коварные слухи.
И всё чаще на сельском пляже в мальчишечьей компании стали возникать разговоры «про это». Не все в них участвовали, а стенгазетному поэту Витьке Афанасьеву, например, они казались просто нелепыми. Во-первых (сердился он), потому что чуть ли не все мальчишки вдруг стали выдавать себя за опытных сердцеедов. А во-вторых, Витька не понимал, о чём всё-таки речь. Если о том, что, допустим, происходит, когда к крольчихе подсаживаешь самца, и он её покрывает, и клетка трясётся от их движений, то это одно. Называется такая ситуация случкой (Афанасьевы держали кроликов, и подробности их размножения Витьке были доподлинно известны). А вот если разговор про человеческую любовь, то случка тут ни при чём.
Над его словами посмеивались: как ни при чём? А те, в сарае Плугаря, чем занимались? Витька вспоминал рослого мичмана в белом кителе, его нежную девушку в оранжевой шляпе, их удивительное ночное «пение» в сарае. Нет, говорил, у них другое. Человеческое! Ему в ответ небрежно хмыкали: какая разница?! Ничего ты, Витёк, в таких делах не смыслишь, потому как – неопытный желторотик . Было обидно. Витька знал наверняка, что большинство из хихикающих такие же, как и он, неопытные желторотики , только не признаются.
Не признавался в этом и Венька Яценко, демонстрировавший на пляже свою мускулатуру. Он громче всех смеялся, дальше всех нырял и быстрее всех плавал. Всё это он проделывал ради белокурой красавицы Золотовой, приворожившей кроме Веньки Яценко ещё и Кольку Чорбэ, кудрявого цыганистого паренька, умевшего рассказывать выдуманные им забавные истории.
Валентина кокетничала с обоими, словно доказывая своим менее удачливым подружкам, что только она и достойна такого – двойного! – поклонения. Но завистницы быстро нащупали слабое место в их треугольнике: стали нашёптывать азартно-самолюбивому Веньке о том, что хитрован Колька видится с Валентиной не только на пляже, их будто бы видели под мостом, на крутом склоне оврага, заросшего труднопроходимыми кустами.
Ситуация должна была чем-то разрешиться. И разрешилась – стрельбой.…Когда начальник милиции Тимофей Унгуряну прибежал на мост, придерживая мотавшуюся кобуру, давно не стриженная белобрысая голова Вениамина Яценко ещё мелькала в кустах, на склоне оврага. Одной рукой он и в самом деле держал тускло поблёскивающее ружьё, другой же хватался за ветки, чтобы не скатиться вниз, и вскрикивал:
– Колька, трус, выходи! Вальку не трону, а ты выходи!
Увидев этакое бесчинство, взволнованный начальник милиции выхватил из кобуры пистолет, угрожающе перегнулся через перила и прокричал: