Вот она вдалеке — та развилина, та двурогая сосна и тот столб, они видны отсюда.
Вдруг ярко, до самых мельчайших подробностей, представился ему и круг, по которому он ходил: «столб — хворост — сосна», и колючий зимний ветер, и, главное, то чувство досады, тревоги, тоски, которое владело им тогда.
Так далеко все это ушло! Вся жизнь шла теперь на другом уровне. Здесь тоже были свои неприятности, трудности и шероховатости, но как они отличались от того, что было тогда!
Тогда его мучило то, что колхозники с опозданием и недружно выходили на работу, то, что Полюха и Павка издевались над колхозом, что Степанида тащила гречку с мельницы и что веревочка и огороды для многих были дороже колхоза, то, что не было кормов на ферме и семян в закромах, а теперь его тревожит то, что колхозники работают во время обеденного перерыва и не соглашаются отдыхать и что Ефросинья в азарте работы переехала звеньевую межу.
Он вспомнил лекцию о коммунистическом обществе, которую слышал на днях в райкоме. После лекции много говорили о том, что будут противоречия и трудности и при коммунизме.
«А ведь такое противоречие, как у меня с комсомольцами или как у Петра с Ефросиньей, и при коммунизме возможно! Жаль, я тогда не подумал, а то бы рассказал в прениях, — усмехнулся он. — Иль взять тот случай с Василисой, когда ей давали лучших ярок с фермы, а она на нас же осердилась, или как Вениамин Иванович с Валей поспорили из-за планов МТС. Вспомнить мне обо всем об этом да выступить на обсуждении после лекции. А мне оно не к разу… Вот она и двурогая сосна… Та самая».
Он поравнялся с ней и прошел под двумя ее шумящими вершинами, прошел тем же самым путем, по которому, как по замкнутому кругу, топтался темным утром около двух лет назад.
«Хворост — столб — сосна!» Те же самые! И давно ли было? А как далеко! А Первомайского колхоза и узнать нельзя!»
Ветер переменил направление, и стрекот далекого комбайна пролетел над тихой дорогой, над сосной, над полями и перелесками.
7. На Алешином холме
Авдотья приехала домой из Угреня, где на бюро райкома ее утвердили кандидатом в члены партии.
Василий вышел на крыльцо встретить жену, принял из ее рук маленького сына и, вглядываясь в неразличимое в сумерках лицо, спрашивал:
— Ну как? Как?
Он не сомневался в том, что бюро райкома утвердит. решение партийной организации, но все же целый день волновался за жену — вдруг оробеет, что-нибудь не так скажет.
— Как, Дуняшка? Что же ты молчишь?
В полутемных сенях блеснула ее улыбка, и незнакомый тихий голос сказал:
— Утвердили, Васенька…
Свободной рукой он тут же, в сенях, обнял, ее и притянул к себе. Ему хотелось найти такие слова, каких он никогда не говорил ей, но он не нашел таких слов и сказал:
— Ну вот, Дуняшка…
Они вошли в комнату, и Василий увидел на лице жены остановившуюся взволнованную улыбку. И глаза у нее тоже были остановившиеся и счастливые, словно она не видела ничего вокруг, а смотрела не то в даль, не то в глубину самой души. Не изменяя выражения лица, не снимая полушалка, она села к столу и по привычке передохнула, чуть приоткрыв губы. Он положил спящего сына на кровать и сел рядом с женой.
— Хорошо ли все обошлось-то?
— Ой, хорошо!.. — Она снова передохнула. — Вася…
— Ну? Что ж ты замолчала?
— Так много всего, что я и сама не разберусь… Вася, ведь пять человек можно перекинуть с животноводства на строительство…
— Ты к чему это? — удивился он. Он не мог понять течения ее мыслей.
— Как стал меня Петрович спрашивать про мою работу, и так мне стало совестно…
— Или он ругал тебя?
— Да нет, больше хвалил. Он мне говорит, Вася, — она впервые оторвалась от чего-то внутри себя и посмотрела в лицо мужу ясными, правдивыми глазами — он мне говорит: «Скажи мне, как коммунистка, Авдотья Тихоновна, все ли возможное ты сделала на своем участке?» И так все враз передо мной встало, что не сделано… — Она снова умолкла. Василий тронул ее за руку:
— Ну, ну, и что ты?
— Ну, я ему и говорю: «Нет, мол, не все!» И все, что упущено, рассказала. Говорю, а у самой в горле пересыхает. Многие свои упущения я и до того знала, уже исправлять их начала, а про некоторые в тот час меня как осенило! Что ж я, думаю, раньше-то глядела? Ну, думаю, не утвердят!»
— Утвердили ж все-таки!
— Утвердили. Слово с меня взяли все сделать, про что я рассказывала. К осени закончить строительство образцовой фермы, У меня, Вася, коллектив на это дело плохо мобилизованный. Надо, чтоб этим каждая доярка жила. А ведь у нас в колхозе как: выделили строительную бригаду — и ладно! Верно ли это? А еще, Вася, спрашивают меня: «Как вы проводите работу с женщинами?» И опять я, Вася, молчу! Тут меня Валюшка надоумила: «Расскажи, говорит, как ты делала доклад о женском движении». Ну, рассказала я про доклад. Только разве это настоящая работа? У меня вот Пелагея да Маланья ни в газету, ни в книжку не заглядывают. Тут не один доклад надо, а серьезную, повседневную работу. А я же, Вася, над такой работой и не задумывалась! — Авдотья приложила маленькие темные руки к разгоревшимся щекам.
В открытые окна волнами тек свежий вечерний воздух, полный запахов трав и острой речной сырости. На миг Василию показалось, что все это уже было когда-то: и тихая комната, и спящий маленький сын, и звездный вечер за окном, и Авдотья — вот такая, взволнованная, притихшая, с прижатыми к щекам коричневыми руками, и такая полнота, и такой свет в душе.
«Когда же было такое или похожее? — думал он. — Или не было этого, а только всю жизнь ждало-дожидалось сердце вот такого дня, вот таких дней?»
Безмолвно он привлек жену к себе, и она положила на его плечо русоволосую голову. Тонкий пробор бежал ручейком меж гладко причесанных волос, шел от нихособый запах чего-то нежного, отдающего далеким ранним детством.
— Ну вот, мы и коммунисты оба, — сказал Василий. — Оба…
— Василь Кузьмич, можно ль, батюшка, тебя потревожить? — раздался скрипучий голос, и на пороге встала Ксенофонтовна. И сразу отступила, не исчезла, но ушла в глубину вся необычайность минуты. Едва войдя на порог, Ксенофонтовна посмотрела на стол, на котором стоял несложный ужин, приготовленный наспех Василием, всплеснула руками и удивленно протянула:
— Батюшка, Василь Кузьмич, да ты никак картошку ешь?
— А что ж мне ее не есть?
— Да ведь я думала, у тебя, у председателя, горшками-то яйца варятся!
Она была искренно поражена. «Будь я председателем, — думала она, — я бы в сметане купалась, в меду руки мыла! А что же это за люди? Он председатель колхоза, она всем фермам голова, а едят картошку — и горюшка им мало!»
Василий рассмеялся:
— Садись с нами, отведай!
— Некогда мне, Василь Кузьмич! Фроська наказывала незамедлительно быть обратно! Наказала сказать, что барометр опять скакнул на дождь.
— Опять на дождь потянуло! Ну, что ты будешь делать!
— Василь Кузьмич, и еще дозволь обратиться к тебе с просьбицей! — Ксенофонтовна сложила на пухлом животе руки.
— Чего тебе надо?
— Сделай милость такую, переведи ты меня от Евфросиньи! Неспособно мне там.
— Это в который же раз тебя переводить?. Дояркой ты работала, на птицеферме работала, у Любавы в звене работала — и везде тебе «неспособно»! Сама к дочери на комбайн отгрузчицей напросилась, теперь опять тебя переведи! Ну, куда я тебя приспособлю?
— Куда хочешь, батюшка Василь Кузьмич, хоть к лешему на рога, я согласна, только освободи ты. меня от
Евфросиньи! Замордовала, окаянная девка! Никакого послабления от нее не вижу! С тех пор как стала комбай-нершей, сама как шальная ходит — приспичило, вишь ты, ей с орденом покрасоваться, и мне не дает спокою.
— Ладно, подумаю я о тебе, посоветуюсь с правлением. Заходи завтра вечером.
Когда Ксенофонтовна ушла, проснулся маленький Кузьма. Василий не видел его несколько дней. Сын вместе с Авдотьей жил на Горелом урочище, и Василий соскучился о нем. Кузьма, пошел, в бортниковскую породу. Брови его, тонкие, как пушок, уже сходились на переносье и были угольно черны.