Ферма приносила ей каждый день какие-нибудь удачи и радости. С тех пор, как Буянов провел на ферму электричество, особенно уютно здесь стало по вечерам.
Как-то после вечерней дойки, когда доярки, сдав молоко учетчику, расходились по домам, к Авдотье прибежала Катюша:
— Мама, в свинарнике Пеструха визжит, поросится, а Ксенофонтовны нигде нету.
— Ни о чем у этой Ксенофонтовны нет заботы! — рассердилась Авдотья и сама пошла к Пеструхе.
Большая пестрая свинья лежала, слабо повизгивая. Красный новорожденный поросенок шевелил ногами с белыми копытцами. В свинарнике было тихо. Изредка слышалось утробное свиное хрюканье. То чуть повизгивала, то заливалась пронзительным визгом Пеструха.
Авдотья принимала красных, влажных, горячих поросят. Уже восемь штук копошилось в корзине, прикрытой рогожей, а Пеструха все подбавляла. Беспомощные живые комочки умиляли Авдотью.
— Какие мы хорошие! Какие мы симпатичные! — приговаривала она, обтирая девятого поросенка. Она взяла его под грудку, и он покорно и неподвижно лежал на ее ладони, свесив задние ноги с беленькими копытцами и посапывая розовым пятачком.
Внезапно на ферме погас свет.
Пеструха сильней захрюкала, задвигалась, забеспокоилась. Авдотья бросилась к телефону:
— Алло! Алло! Гидростанция! Алло! Гидростанция, почему на ферме свет выключили? Миша, это ты, Миша? Давай скорее свет! У нас Пеструха поросится, а ты свет выключаешь! Надо же иметь соображение!
— Подумаешь, какая принцесса ваша Пеструха! — донесся флегматичный баритон Буянова. — Сколько лет в темноте поросилась, — ничего ей не делалось, а теперь, окажите, пожалуйста, не может она без электричества пороситься!
— Миша, голубчик, да ведь девятый поросеночек, и еще немало будет. Куда же я с ними в темноте-то?
Жалобный ли тон Авдотьи подействовал на Буянова, или сведения о количестве поросят произвели на него впечатление, но через минуту он дал свет.
Было уже поздно, когда усталая Пеструха лежала на боку, блаженно похрюкивая, а двенадцать поросят сплошным розовым месивом копошились в двух корзинах.
Авдотья сдала поросят сторожу и пошла домой.
Медленно шла она по темной улице, стараясь продлить минуты одиночества, отсрочить встречу с мужем.
«Ночь-то какая пушистая, звездная, — думала она. — Сколько их, звездочек! Которая тут моя была? Падала она мне в ладонь, да пролетела мимо!»
Невдалеке, в соседнем переулке, в лунном свете отчетливо выделялась высокая снежная крыша Степанова дома. Степана уже не было там: он законтрактовался на год на лесозаготовки в соседнюю область и несколько дней назад уехал из деревни. Он уехал, не простившись с Авдотьей. Семейная неурядица Василия и Авдотьи была скрыта от посторонних глаз, соседи считали, что живут они дружно, и Степан перед отъездом не сделал попытки увидеться на прощанье, чтобы не мучить себя и не тревожить ее. Привычная и постоянная тоска Авдотьи по нем вдруг обострилась при виде этой опустевшей избы. Ей захотелось хоть мысленно проводить его в путь, попрощаться с ним, заглянуть в те окошки, в которые еще несколько дней назад смотрел он, пройти той тропинкой, которой несколько дней назад ушел он.
В поздний час в темноте никто не увидит, никто не осудит…
Повинуясь внезапному побуждению, она свернула в проулок. Ноги сами несли ее.
В доме было темно. Совсем недавно он жил за этими молчаливыми бревенчатыми стенами… Теперь его нет… И не попрощался. Не дал в последний раз взглянуть на себя… Умом она полимала, что так лучше для обоих, но слезы жгли ей глаза.
— Степа!.. — тихо позвала она.
Она знала, что он далеко, но хорошо было впервые за долгое время произнести его имя, услышать, как мягко и легко звучит оно в сторожкой морозной тишине.
Дом стоял, притаившись, в сугробах, молчаливый и безответный. Пустынная улица была темна и тиха. Неожиданно совсем рядом раздался особенно резкий скрип шагов. Авдотья вздрогнула, отшатнулась, прислонилась к забору и увидала Василия. Слегка захмелевший от Сте-панидиной настойки, он шел домой.
…Они встретились лицом к лицу в полночь у Степанова дома, на темной улице.
— Что это ты, Вася? Испугалась-то как! — держась за сердце, бормотала Авдотья.
Быстрыми шагами она шла к дому, торопилась уйти от Степановых окон.
— Ты чего бродишь допоздна нивесть где?
— Да свинья нынче… Пеструха нынче опоросилась… — Авдотья с трудом переводила дыхание. — Пеструха поросилась, а Ксенофонтовны нет…
— Что это по целым ночам поросится, ваша Пеструха?
— Да ведь двенадцать поросяточек принесла. Мало ли? — Несмотря на испуг, голос Авдотьи все-таки дрогнул радостью. Еще живо было воспоминание о мирном вечере в свинарне, о крошечных розовых беспомощных поросятах.
— А какая нелегкая принесла тебя на эту улицу? Она молчала.
По ее виноватому виду и неестественной торопливости он понял все, что привело ее сюда. Он ненавидел жену и за это молчание, и за уклончивый, скользящий взгляд, и за эту странную ночную встречу у Степановых окон. Он схватил ее за плечо и рывком повернул к себе:
— Чего молчишь? Говори, когда спрашивают!. Молча вошли они в дом, и тяжелыми, как камни, показались им стены дома.
Утром Василий ожидал увидеть заплаканное и виноватое лицо Авдотьи, но она была спокойней и тверже, чем раньше. В ней не было прежней скованности и робости.
«За ум берется, что ли? Как будто на лучшее поворачивается… Может, и утрясется все…» Ему очень хотелось, чтобы было так.
Для Авдотьи эта ночь была переломной.
«За что он меня? — думала она. — Я ли сердца не переневоливаю? Если я и думаю о Степе, так не Василий ли тому виной? Ничего от него не вижу, кроме обиды. А за что? Вьюном вьюсь перед ним, не знаю, как угодить».
Впервые проснулась она с ощущением своей правоты, это придало ей твердости и обострило отчужденность, принятую Василием за начало сближения.
9. «Гречишника»
За время семейного разлада Василий заново сблизился с отцом и привык к отцовскому дому.
В своей семье отношения были сложными и неясными, а здесь все дышало тем семейным согласием, миром и благополучием, о котором Василий тосковал еще с первых лет войны и которого не находил в собственном доме.
Отец без слов понимал, что происходит в сердце и в семье Василия, относился к сыну с особой бережностью, и привязанность их друг к другу сделалась крепче и глуб же, чем когда-либо.
«Были бы у нас все такие, как батя, — не работа была бы, а удовольствие! — думал Василий. — Как он мельницу содержит, не мельница — аптека! Чистота, точность, порядок, и что ему ни поручи, он все сделает на совесть. Уж это у него в крови: не может плохо работать, и в доме у него лад да склад… А около него и мне легче».
Рядом с отцом им всегда овладевало ощущение ясности и покоя. Он охотно отдавался этому ощущению, потому что и колхозные дела шли понемногу на лад: электрифицировали фермы, запаслись удобрениями, выполняли план лесозаготовок, и минутами Василию казалось, что самое трудное уже позади.
По прежнему не все в самом складе отцовского дома шло в лад с мыслями и настроениями Василия. Было и в обычаях и в разговорах что-то недоброе, ограниченное, узкое, и Василий все острее чувствовал это, но так велика была его потребность в семейном тепле и уюте, что он старался не слышать того, что слышал, и не видеть того, что видел. Сначала это стоило ему усилий, и не раз уходил он с досадным чувством и думал:
«Не пойду я к ним больше. Степанида с Финогеном — чужаки мне».
Но наступал вечер, в собственном углу один на один с Авдотьей было попрежнему трудно, холодно, и его тянуло из дома.
Постепенно он свыкся с отцовской семьей и старался не замечать того, что коробило его. Истосковавшись по отдыху и покою, ради них поступился он той непримиримостью, которая была свойственна ему с юности.
Вечером удачливого дня он сидел в отцовской горнице и все по обычаю сумерничали, то есть отдыхали. Вся семья была в сборе, все занимались несложными домашними делами и разговорами.