Ему захлопали. — Вопрос ясен!
— Голосуй, председатель!
— Чего там! Не принимать отказа.
— Голосуй, Василь Кузьмич, да кончай собрание. Который час сидим. Пора домой.
И снова встал старик Бортников и снова повторил:
— Прошу меня освободить…
— Да почему?
— Из-за чего, чудак человек? — Назови свою причину.
— Так что… мне… не доверяют… Так что… прошу освободить…
— Доверяем мы тебе.
— Голосуй, председатель! Чего говорить!
— Доверяет тебе колхоз.
— Кто тебе не доверяет?
— Я не доверяю… — смятая бумажка вмиг потонула в кулаке Василия и тут же выпала. И обессиленные ладони неуклюже упали на дощатый стол. Снова стало тихо.
Фроська как раскрыла рот для очередного выкрика, так и позабыла закрыть.
«Так вот оно что! — думал Андрей. — Вот почему он мучился».
Василий и жалел отца и понимал, что поступить иначе не может и не смеет. Он не рад был жизни в эту минуту. Правая рука ухватилась за ручку, переломила ее и сжала так, что перо впилось в испачканную чернилами заскорузлую ладонь.
Андрей взял обломок из его рук.
— Почему не доверяешь отцу! Говори, что знаешь! — потребовала Любава.
— Бей уж, коли замахнулся! — истерически выкрикнула Степанида.
Она высоко вскинула голову, щеки ее рдели, взгляд бил в лицо Василию ненавистью, на побледневшем лбу выступили четкие дуги бровей. Встретившись с опасностью, она, как всегда, пошла на нее грудью.
И еще заметнее на глазах у всех одряхлел и ослаб старик. Не было в нем ни гнева, ни ненависти, ни страха. Беспомощными и слезящимися глазами ребенка он смотрел на сына, словно, наперекор событиям, только в нем искал спасения. Стыд мучил его. Люди все вместе шли вперед. Как же случилось, что именно он, всеми уважаемый Кузьма Бортников, превратился в камень на их дороге?
Андрей тихо сказал Василию:
— Расскажи собранию, в чем дело, Василий Кузьмич.
Василий встал.
— Я скажу… — передохнул он. — Я сейчас скажу… На той неделе привозили молоть гречу для детского дома… А через несколько дней у бати угощали меня гречишниками… А гречки у него до этого не было… и купить ее тоже негде… — Василий стоял на виду у всех, искал еще слов, но не находил и не догадывался сесть. Не было в комнате ни одного лица спокойного или равнодушного. Даже лицо Ксенофонтовны утратило свое обычное, мелочное и хитрое выражение. Сползли, как маска, подозрительный прищур, елейная улыбка. Обнажилось лицо человеческое, горько взволнованное.
В ненарушимой тишине поднялся с места Кузьма Бортников. Среди всех присутствующих возвышались теперь отец и сын. Стояли они на глазах у всех, лицом к лицу, друг против друга: один — на председательском месте, другой — у задней скамейки.
— Виноват я перед вами… Была эта гречка в моём доме… Судите… К чему присудите, то и приму…
Тогда, отодвигая старика плечом, поднялась во весь рост Степанида.
— «Была в нашем доме эта гречка», — гневно повторила она слова старика. — Да что ты, Кузьма Васильевич, говоришь? Что ты сам себя отовариваешь, неразумная твоя голова! Не слушайте вы его, товарищи колхозники! Он сам себя оговаривает, как дитё малое, по своей по неразумной совестливости. Тот грех на себя принимает, в котором неповинен. Я в том повинна, но и за собой большого греха не знаю, и как было, обо всем расскажу вам, и свидетели каждое слово мое подтвердят. — Она перевела дух и продолжала уверенно и твердо: — А и дело-то было такое, что выеденного яйца не стоит. Как выносили эту гречку с мельницы, то развязался мешок и просыпалось малость на землю. А там и сор и гусиный помет, сами знаете, к мельнице со всего села гуси ходят. Хотела я эту гречку просыпанную подобрать, да возчик детдомовский говорит: «Что ты, матушка, разве будем мы детишкам скармливать такую гречку — с сором да о пометом? Это, говорит, для них вредно». Сказал так, да и уехал. А что это так было, — тому свидетели возчик детдомовский да Пимен Иванович Яснев. При нем было дело!
— Верно, было, подтверждаю! — радостно сказал Яснев. Он тут же припомнил случай с просыпанной греч кой. Правда, просыпалось очень мало, просыпанного не могло хватить и «а десять гречишников, но Ясневу так тяжело было смотреть на позор старика Бортникова и так хотелось верить в чистоту и незапятнанность человека, с давних пор уважаемого и близкого, что горстка просыпанной гречки в его памяти сама по себе разрасталась. «Может, ее и больше было, — думал он. — Я ж ведь не мерил! А что просыпали — это верно, это я видел». И он еще раз во всеуслышанье с радостью подтвердил:
— Это верно! Это я хоть под присягой скажу. Bсё верно говорит Степанида Ильинична!
— Ну вот, — продолжала Степанида. — А когда возчик уехал, я эту гречку подмела, да просеяла, да кипятком обварила, да вместе с ржаной мукой замесила на гречишники. Вот и весь мой грех. Судите, коли есть за что судить!
— Господи! — раздался звенящий и жалостливый голос Василисы. — Да что ж тебя судить за пару гречишников? Да что мы, не люди! Сусеки обмести, из мешков пыль вытряхнуть — вот тебе и гречишники!
Опять раздались голоса:
— Бог с тобой, Кузьма Васильевич!
— Чего уж там!
Крепко было уважение людей к Кузьме Бортникову.
Слово взял Матвеевич. Он был взволнован, как и все присутствующие. Он и жалел Василия и Кузьму и одновременно осуждал их обоих — Василия за беспощадность к отцу, а Кузьму за то, что верх над ним брала Степанида. В нем, как и во всех других, сцена, прошедшая перед его глазами, разбудила свои мысли, ещё не ясные, но волнующие, и тяжелые, и радостные одновременно.
— Товарищи, мы все знаем Кузьму Васильевича как человека справедливого и хозяйственного. Кто нам пустил в ход мельницу? Он. Кто допреж этого безотказно шел на любую работу? Опять же он. Если они смели полкило просыпанной гречки, так у другого мельника не то что полкило, — десять кило по одному полу рассорится. На хорошую дорогу выходит наш колхоз. Как же нам без старика Васильевича? В трудные дни он работал с нами рук не покладая. Предлагаю Васильевича в мельниках оставить и доверия нашего с него не снимать.
Один за другим выступали колхозники в защиту Бортникова. Сидя на задней скамье, не скрывая слез, выступивших на глазах, старик слушал говоривших о нем так, слоено дело шло о его жизни и смерти. Он и сам хорошенько не знал, правду или неправду сказала Степанида.
Степанида часто приходила на мельницу «убраться».
Она мыла полы, перетряхивала мешки, наводила идеальный порядок, а потом в доме нежданно появлялись ячменники и гречишники.
— Откуда? — спрашивал Кузьма.
Она сурово поджимала губы, смотрела ему прямо в глаза и отвечала:
— На базаре купила.
Где-то в глубине души он подозревал неладное, но ста-рался не задумываться над этим — так хорошо, так тихо, уютно и спокойно жилось ему около Степавиды.
Она и в молодости им верховодила, а в старости он совсем впал в зависимость от нее. Душой он одряхлел раньше, чем телом. Он еще легко ходил и стройно держался, но уже была в нем старческая тяга к теплу, покою, старческая робость перед женой и подчинение ей, которое они оба хорошо маскировали внешним проявлением его власти в семье. Вся жизнь его прошла гладко и однообразно. Он работал, слушался Степаниду, был счастлив в семье достатком, общим уважением и не задумывался о том, откуда и как пришло ему это счастье.
В этот вечер он испытал первое потрясение, первый жгучий позор; понял, что не дороги ему ни шифоньеры, ни диваны. Оттолкнулся от жены и всем своим сердцем, дряхлым и детским, потянулся к сыну. У него не было досады на сына. Он уважал его сильнее, чем прежде, и по-отцовски тосковал о его сыновьей близости.