Выбрать главу

Глядя на одичавшего котенка, Степанида сказала:

— Ни дать ни взять наш Петрунька.

Петр с детства любил лес. Мальчишкой он мог целыми сутками бродить по лесным тропинкам. Возвращался он странно притихшим и с диковатыми, расширенными глазами. Когда его спрашивали, что он делал в лесу целый день, он отвечал: «Ходил…» — и не мог прибавить ни слова. Он не знал таких слов, которые могли бы выразить все, что он увидел и пережил. Когда Петр вырос, он стал охотником, но в охоте ценил не добычу, а ту легкость и то бездумье, которые овладевали им в лесу.

Едва вступив в зеленую глубь, он забывал обо всем на свете и весь превращался в слух и зрение. От всех трудностей, печалей он уходил в лес.

Петр зарядил ружье пулей.

— На кого идешь? — спросила Степанида.

— Что попадет… — ответил он.

Собаки он не взял: не ради охоты он шел. Ему нужно было одуматься и успокоиться после вчерашнего происшествия.

Весь последний месяц Петр много пил.

— По какому это поводу ты разгулялся? — спросил его как-то Алексей.

— Скучно стало. Ты меня не веселишь, так я сам себя надумал веселить! — отшутился Петр.

После памятного ночного дождя жизнь в колхозе спять начала входить в нормальную колею. Снова в красном уголке и в садике около правления стало людно и весело. Петра опять потянуло туда на спевки, на репетиции драмкружка, на волейбольную площадку, но он уже привык пить, и ему трудно было бросить сразу.

— Худо ты стал жить, Петр, — строго говорила Татьяна Грибова.

— А по мне хорошо! Как хочу, так и живу. Вот погуляю, похожу «не по твоей холстинке, а по моей хо-тинке», а к старости и тебя послушаюсь.

— Доведут тебя твои хотинки!

Алексей попрежнему старался втянуть Петра в клубную работу и увлечь его делами молодежной бригады. но Петр от всего отшучивался.

Вчера вечером Фроська уманила его, хмельного, к себе на огород, будто бы вставить стекла в предбаннике. В предбаннике было жарко и пахло вениками. Недавно топили баню.

— Ишь, и волосы у меня еще не просохли. Гляди, какие мокрые да скользкие, ровно шелк! — льнула Фроська к Петру.

— Смотри, Фроська, доиграешься ты! — честно предупредил он.

— Я не пужливая! — она сощурила пестрые глаза и засмеялась. — Мне не боязно!

Через полчаса он сидел на скамье и говорил:

— Кто же тебя энал, что ты еще девка! Что ж ты заманиваешь? Да если б я знал, разве бы я тебя тронул? Ведь поглядеть на тебя, тебе море по колено!

Фроська была ошеломлена. Она сидела на скамье, уронив руки, и смотрела прямо перед собой широко раскрытыми испуганными глазами.

Светлые волосы падали на побледневшее лицо, и она не убирала их. Она была тиха, и небывалое у нее робкое и грустное выражение делало ее женственней и красивей, чем обычно.

Петру стало жаль Фросю. Он неумело положил ладонь на ее голову и вздохнул:

— Бойка ты больно… Вот и добойчилась… Бедища мне теперь с тобой…

Она поняла его слова по-своему и резко поднялась с места.

— Я тебя не виню и не ставлю тебя ответчиком… и в невесты тебе не набиваюсь… Не бойся…

Две крупные слезы выкатились из глаз, но она гордо вздернула голову и направилась к двери.

— Фрося… Фросюшка… Да ведь я не к тому… Так все разом… Давай вместе рассудим, как поступить…

Они сели на скамью. Петр обнял Фросю, и она, ткнувшись ему в плечо, всхлипнула.

Давно отгорела заря, спустились сумерки, а они все еще сидели в предбаннике, безмолвные и испуганные.

Происшествие это взбаламутило всю жизнь Петра. Он, как и Василий, любил чувствовать себя честным и правым перед людьми. Ему хотелось успокоиться и одуматься, а лучшим лекарством от любых недугов был лес.

Заросшая невысокой травой, зеленая, как ковер, дорога вилась по еловой рамени. Петр чувствовал, как мягка трава под ногами. Каждый шаг, каждый поворот головы открывал что-нибудь неожиданное.

Вот у берега старая ель, вся мшистая и седая от покрывших ее лишайников, низко опустила темные, обвисшие ветви над мочажиной; бахрома ветвей коснулась черной заводи и, как в зеркале, отразилась в ней.

Мелькнули и тотчас притаились за листом две перезрелые исчерна-красные ягоды земляники. Лесной шиповник горячими угольями раскинул оранжевые плоды на темной зелени.

Медведем вздыбились вывороченные корни поваленного грозой дерева. На корнях налипли лепешки земли, и на них качаются травинки и мерцает, таинственно выгнув розовые крапчатые лепестки, лесная саранка. На тонком, невидимом стебле клонится и качается лесной колокольчик, легкий, как дыхание, тающий, и лиловый, как лиловатый лесной сумрак.

Петр свернул с дороги на тропу.

Еловая рамень становилась все мшистей, темней, таинственней. Вот узкая черная река с топкими берегами, заваленными трухлявым буреломом, — не подойти, не пробраться. Поверху ходит ветер, а здесь ни один лист не шелохнется, а всё замерло, точно заговоренное.

Рыжая, летняя белка на ветвях старой, высохшей ели аккуратно развесила для сушки грибы — беличьи запасы.

— Ишь, сорганизовала хозяйство! — усмехнулся Петр.

Тропа пошла на увал. Стало суше. Мягко пружинила под ногами хвойная подстилка. В движущихся солнечных пятнах лакированный брусничник блестел и отсвечивал тысячами бликов. Брусничник сменился сухим мхом.

Тропа поднялась в гору, и тут, на горе, — только взглянешь и закроешь глаза — так головокружительно высоки тонкие, чистые, прямые сосны. Ни одной ветки внизу, и только там высоко — в голубизне — на желтовато-розовых, освещенных солнцем стволах качаются зеленые шапки.

Бор-беломошник, корабельные сосны, мачтовый лес… Стоит ли он, плывет ли в этой бездонной синей высоте, мерно и волнисто покачиваясь, словно в предчувствии своей судьбы?

Снова спускается тропа вниз и меняется характер леса. Потеряв счет времени, шел Петр, отрешившись от всего, что было за пределами чащи.

Младший в семье, красивый, способный любимец и баловень Степаниды, он с детства не привык ограничивать себя. Всякое обдумывание будущего и загадывание вперед казались ему излишними и утомляли его. Он был еще очень молод, и в его непокорстве многое шло от неперебродившего мальчишеского задора. Он и пить начал именно потому, что этого нельзя было делать, ему нравилось буянить именно потому, что это приводило в ужас и мать, и отца, и знакомых девчат.

Последнее время в нем все упорнее становилось неясное недовольство собой, которое поддерживалось словами Алексея, укорами Татьяны, строгими и недружелюбными взглядами Валентины.

Здесь, в лесу, это недовольство собой исчезало, все казалось простым и легким и пришло насмешливо пренебрежительное отношение к тем, кто осуждал его.

«Живут! — думал он. — Тоже жизнь!» «Так должно быть, а так не должно!» «Это можно, а этого нельзя». Все у них рассчитано на сто лет вперед, и самих себя они ведут, как паровоз по рельсам! Тоже люди! Что они могут понимать?! Вот она, жизнь! — он жадно вдыхал раздражающие запахи леса. — Что захотел, то взад! Что есть вокруг, то мое! Что вздумалось, то и сделал! И разве кому-нибудь от этого худо?»

Так шел он лесами и луговинами, с обострившимся слухом и зрением, далекий от будничной жизни, погруженный в лесное мерцание, шумы и шорохи. Неведомо сколько бродил он, отдыхая от необходимости управлять собой и контролировать себя, наслаждаясь безотчетностью и безмыслием. Мозг едва успевал отмечать и запечатлевать все виденное. Мысли были коротки, прозрачны, текучи. Они скользили по поверхности, как лесной ручей, легко и мгновенно отражая окружающее.

«Дятел стучит. Должно быть, на той развилистой сосне. Встать на это трухлявое дерево. Провалюсь? Нет, не провалился. Малина уже созрела. Какая сладкая! Этой тропой можно1 выйти на «лосевой двор». Хоть бы раз увидеть лося! Не везет. С тех пор, как законом запретили бить, их много развелось. Следы попадаются то здесь, то там. А лося нет. Люди видят, а мне не доводилось. Кто это мелькнул возле пня? Горностай? Не успел разглядеть. Для ласки мал, да и цвет не тот. Ветер-то, оказывается, силен. Давно ли он поднялся? В чаще было незаметно».