Выбрать главу

Василий неподвижно стоял перед барометром, стянув брови к переносице и прищуря глаза. Он обдумывал положение. Надо было срочно пересмотреть и сломать старый график работ и набросать новый, решить, куда и сколько послать людей. Одно движение стрелки барометра изменило все течение колхозной жизни, но Василий не досадовал на это.

В такие минуты он становился собранным, энергичным, находчивым. Даже лицо его менялось. Обычно оно казалось мрачным из-за выпуклого нависшего лба и черных, смотревших исподлобья глаз, но в решительные и напряженные минуты это лицо становилось вдруг молодым, веселым, «атаманским», как определял его Андрей.

Сразу сообразив и взвесив все, Василий понял, что наибольшая опасность грозит Алешиному полю, где колос был самым тяжелым и вызревшим.

Он увидел в окно Любаву и окликнул ее.

— Любава, барометр идет на грозу. Всех людей сейчас же перебросишь на второй участок Алешиной поляны. Там хлеба хороши и вызрели, боюсь, как бы не осыпались от дождя. На поля пойдут все: и полеводы, и животноводы, и малые ребята. В первую очередь покончить с Алешиным полем, потом пойдем на пятую. За ночь покончим с обеими.

Строгое лицо Любавы оживилось. Несмотря на то, что Василий перебрасывал ее звено на помощь сопернице Фроське, она не возражала, а только спросила:

— А как же скирдовать потемну, Василий Кузьмич?

— Фонари есть, зажгем. Ступай, не засиживайся! Через десять минут сам буду в поле.

Любава ушла.

Мимо проходил Сережа-сержант. — Сережа! — крикнул Василий из окна. Тот подошел, четко остановился и шутливо отрапортовал:

— Явился по вашему приказанию!

— Вот, что, друг, туча подходит, барометр падает, по всему видно, опять ждать дождей. Будь оно неладно, это лето! Днем жать и вязать, ночью возить и скирдовать… Давай всю свою бригаду единым духом!

— Я готов, — оказал Сережа. — Но как Авдотья Тихоновна посмотрит?

В первое мгновенье Василий даже не сообразил, о ком идет речь. Потом он понял, что Авдотья Тихоновна — это его собственная Авдотья, и удивился. Такое удивление он испытывал уже не в первый раз, но оно от этого не уменьшалось. Слишком крепко укоренилось в кем прежнее представление об Авдотье.

По словам Сережи, выходило так, что для него Авдотья, которая была всего-навсего бывшей женой Василия и исполняла должность заведующей животноводством колхоза, имела больший вес, чем Василий.

— Я тебе председатель или кто? — грозно нахмурился Василий.

— Да я не против того, Василий Кузьмич, но ведь у Авдотьи Тихоновны свои планы. Наша бригада нынче на силосе и клевере.

Авдотья завела свое прифермское клеверное поле.

— Пошли к чорту силос и клевер! — кратко, но разумительно сказал Василий.

Сережа-сержант улыбнулся, довольный этим энергичным оборотом речи председателя, но упорно стоял на своем:

— Как Авдотья Тихоновна скажет.

— Она далеко, на клеверном поле, я ее дожидаться не стану, а ты понимай мою дисциплину и ступай и а Але-шино поле. Концы! Не задерживай, давай!

Сережа ушел, а Василий все еще чувствовал себя несколько озабоченным. Ему всегда казалось, что Авдотья — часть его самого, нечто вроде его руки или ноги. Он накрепко привык к этому ощущению, и даже теперь, когда она ушла от него, он все еще не мог отрешиться от этого чувства. То, что рука может «испортиться», заболеть и даже совсем исчезнуть, было неприятным, но понятным и допустимым явлением. Но то, что рука, отделившись от тела, может начать какое-то вполне самостоятельное, отдельное существование, было явлением сверхъестественным и необъяснимым.

Необъяснимой была также слепота других: они не понимали, что Авдотья — это просто-напросто собственная, хотя и разведенная жена Василия, Дуняшка, некий незадавшийся придаток к его организму. К удивлению Васи лия, люди не замечали этого несомненного обстоятельства, звали Дуняшку Авдотьей Тихоновной и придавали ей какое-то самостоятельное, отдельное от Василия значение.

И уже совсем диким казалось то, что на ферме ее слушались и уважали чуть ли не больше самого Василия.

С тех пор, как Василий разошелся с Авдотьей, он сделал целый ряд удивительных открытий. Он открыл, что Авдотья — золотая работница и держит в своих руках все колхозное животноводство. Он всегда знал, что она хорошо работает, но как-то не замечал этого, а главное, не видел в этом никакой заслуги с ее стороны. Он записывал все ее достижения на свой счет: она была его женой, а следовательно, она не имела права работать плохо. Это подразумевалось само собой.

— Я не как другие председатели, у которых бабы отсиживаются за печкой, — хвастался он. — Моя Авдотья на всякую трудную работу первой выходит!

Он считал, что это было не ее, а его заслугой и объяснял не ее, а своими собственными отличными качествами. Поэтому он никогда не хвалил Авдотью и почти не замечал ее трудов.

Но Авдотья ушла от него, а работать стала не хуже, а лучше. Теперь он уже не мог не видеть этого, не мог приписывать это своим собственным заслугам и был озадачен. К чувству озадаченности начало присоединяться одобрение и даже восхищение.

«И как это она сноровится? — думал он. — Ведь и не крикнет никогда, голоса не повысит, а у нее вся ферма по струнке ходит. Пожалуй, другой такой работницы во всем колхозе не найти».

Минутами он испытывал своеобразное чувство зависти к тому авторитету, который она завоевала в колхозе без шума, без крика, как-то очень тихо и твердо.

Он стал по-новому присматриваться к ней: ему хотелось открыть ее секрет, чтобы самому применить его к делу.

Он все чаще думал о ней, и мысли у него были расплыв-чатые, тревожные и еще не совсем понятные ему самому.

Разговор с Сережей-сержантом всколыхнул эти мысли, но Василию некогда было размышлять: надо было срочно переорганизовать всю работу, по-новому расставить людей.

Когда он по внутреннему телефону пытался соединиться с током, вошла Авдотья и остановилась около стола. Она подождала, пока он кончит разговор, сложила руки на груди, сказала:

— Это что же, Василь Кузьмич? Хозяйка я у себя на ферме или нет?

— Кто против этого говорит?

— Да ты же и говоришь! Я людей в одно место посылаю, а ты, меня не спросись, — в другое. Это что же будет за работа?

— А где тебя искать? Мне сказали, что ты на клевере, а мне ждать некогда. Вон, гляди, гроза идет! Нам сейчас каждая минута стоит центнера зерна. Давай снимай своих людей с силоса и с клевера и посылай в поле.

— С силоса я сниму, а с клевера снимать моего согласия нет! — и поза ее и загорелое лицо с мягкими, по-детски расплывчатыми чертами выражали непоколебимую решительность.

Забыв ответить ей, он посмотрел на нее. Когда раньше ему говорили, что его жена похорошела или подурнела, он удивлялся. Для него она была не красивой, не некрасивой, а его собственной, родной, до каждой морщинки и родинки изученной Дуняшкой.

Сейчас он тоже не понимал, красива она или нет, но ясно видел, что лицо у нее хорошее. Это было совсем не то лицо, испуганное, виноватое, с уклончивым взглядом, которое он привык видеть в последние месяцы совместной жизни и которое не любил.

Сейчас у нее было лицо открытое и спокойное. Вдруг на этом спокойном лице появилось страдальческое выражение. Казалось, она забыла о ферме и каким-то болезненным взглядом смотрела на грудь Василия.

«Что она там увидела?» Он пощупал ворот и нашел оторванную, болтавшуюся на нитке пуговицу. Несмотря на то, что Авдотья не жалела о разлуке с мужем и считала свое решение уйти от него правильным, его «запущенный» вид каждый раз ранил ее в самое сердце.

Они встретились взглядами, в одно молниеносное мгновенье все поняли друг в друге и в душе рванулись Друг к другу. Но это мгновенье скользнуло неуловимо.

Василий отоовал и положил пуговицу в карман. Авдотья передохнула по своей привычке, по-детски, чуть оттопырив губы, и пререкания их, приостановленные на секунду, продолжались: