Любава замолчала.
— Ну и что ж? — Лена тронула ее сухую руку.
— Ну, побелила я им хату, белье простирала, девчонкам платьишки пошила, Мите (его Митей звали) всю одежду перечинила и поговорила с ней, слово с нее взяла—жить как полагается, и уехала… Не видать бы мне ее… Не ездить бы…
— А он как же, Люба?
— Я его и не видела. Свекрови письмо написала, чтоб непременно к ним жить переехала, внучат спасла. А с ним побоялась встретиться Думаю, как возьмет он меня за руки, как прикоснется ко мне, — так и все… Это ведь когда не любишь, легко: нынче взял, завтра бросил… А когда любишь? Он вскорости сам ко мне приехал. Но я к тому-то времени сама себя одолела… Переломила себя… Только с той поры вся высохла. Вот, — она подняла худую, темную руку и посмотрела на нее, как на чужую, — желтущая стала. А раньше я белая была… А так-то я теперь спокойная. Видишь, как оно, Ленушка. Приходит — уходит, а жизнь идет, и сколько уж мне горя выпало, а и я расставаться с ней не хочу. Что же ты от нее замыкаешься?
Любава улыбнулась мягкой и спокойной улыбкой:
— Я тебя вдвое постарее, а вот в партию собираюсь вступить, агрономические книжки читаю, учусь…
Внутренняя сила этой немолодой темнолицей женщины поразила Лену. Все смогла она: и пережить смерть-любимого, и перенести горькое вдовство с пятерыми ребятами на руках, и вновь полюбить со всею полнотою любви, и отказаться от этой любви, и, несмотря ни на что, сохранить спокойствие, ясность, интерес к жизни. И хватило у нее силы и доброты притти утешать Лену, улыбаться ей, гладить ее по голове своими худыми горячими, как жар, руками.
Жизнь открылась глазам Лены в такой захватывающей глубине, что она ни о чем больше не расспрашивала Любаву, ни о чем не рассказывала ей и только просила ее:
— Подожди еще!.. Не уходи!..
— Что ты все в черном да в черном, вроде старушки!.. — сказала ей Любава. — Беленькую кофточку надень, что раньше носила.
Собираясь на политзанятия, Лена впервые надела ту шелковую блузочку, которая нравилась Алеше. Она смотрела на себя в зеркало. Тоненькая, похожая на девочку, в нарядной белой блузке, она была такой, какой он знал и любил ее: она была «Алешиной Леной». И внезапно она отчетливо представила себя такой, какой она будет через много, много лет: богатой опытом, все понимающей, зрелой и сильной, как Любава. Сколько еще предстоит узнать, пережить! Но как бы она ни изменилась, всегда будет жить в ней вот эта худенькая «Алешина Лена», и на всю жизнь останется с ней Алеша, как драгоценная и неотъемлемая часть ее судьбы.
Лена вместе с Любавой пошла на политзанятия, которые проводила Валентина с коммунистами и с теми, кто готовился к вступлению в партию. Лена ожидала застать здесь обычную, несколько официальную читку книг и газет, но с первой же минуты ей бросилась в глаза и удивила ее атмосфера задушевности и какой-то трудно определимой слаженности. Видно было, что люди собираются не в первый раз, что между ними установился крепкий и не совсем понятный новичку контакт, создалась немногословная, но дорогая им близость.
Лене все обрадовались, и больше всех Валентина. Валентина заметила нарядную блузку девушки, ее еще неуверенную, мгновенную, но лишенную горечи улыбку, обменялась с Любавой понимающими взглядами и подумала: «Оживает понемногу».
— Садись, Леночка. Наконец и ты с нами. Устраивайся так, чтоб тебе было удобно. Мы сегодня начинаем изучение «Коммунистического Манифеста».
Лену не особенно заинтересовала тема занятия. Она читала «Коммунистический Манифест» раньше и до сих пор сохранила о нем несколько школьное, полудетское представление.
Валентина сказала небольшую вводную речь и подала Авдотье книгу:
— Твоя очередь читать, Дуня.
— «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма», — прочла Авдотья и, удивленная красотой и силой этих слов, остановилась, помолчала и перечитала их еще раз. И Лене показалось, что фраза эта только что родилась. Давно известные ей слова обновлялись, будто вымытые в напряженном, несколько суровом внимании Лю-бавы, в сосредоточенности Пимена Ивановича, в той радости открытия и узнавания, которыми светились глаза Авдотьи. Она понимала теперь, почему так спешила сюда Любава, почему и Яснев, и Авдотья, и Буянов., и Василий, и комсомольцы так ждали этого часа.
Глубокая потребность в духовной жизни, свойственная советским людям, приводила колхозников на эти занятия. Та высокая духовная и умственная жизнь, которой жили лучшие умы человечества, минуя преграды пространства и времени, широким потоком вливалась в маленькую комнату, и часы занятий становились часами большой чистоты и задушевности.
— «Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака», — читала Авдотья, и Лена, с волнением слушавшая ее, думала: «Почему эти слова, написанные столетие назад, находят такой живой отклик в сердцах Авдотьи и Любавы, Ксюши и Татьяны? Не стихи, не песня, не сказка… Простые, твердые слова о простых и трудных вещах. Почему звучат они и как песня и как железный закон?..»
Когда кончили читать первый абзац, Валентина спросила:
— Скажите, товарищи, о чем вы думали и какой документ из тех, что мы недавно изучали, вы вспомнили, когда Дуня читала о «священной травле этого призрака»?
— О декларации совещания представителей компартий, что было в сентябре месяце, — быстро ответил ей Яснев. — В «Манифесте» говорится о том, что «силы старой Европы объединились для травли призрака», а в декларации написано о походе против СССР и стран демократии, об угрозах войны со стороны импералистов США и Англии.
Обычно сдержанный и неторопливый в словах, Яснев на этот раз говорил оживленно, с видимым увлечением, точно обычные колхозные дела и беседы считал не стоившими треволнений и, наконец, дождался настоящего разговора, в котором мог проявить себя и блеснуть скрытыми талантами и возможностями.
Лене вспомнился его постоянный собеседник — старик Бортников, — и она подумала: «Вот кто был бы доволен этим вечерей! Любил старик поговорить на политические темы». Об Алеше она не забывала ни на минуту, но думать о том, что и он мог бы быть здесь, было слишком больно.
С этого вечера она стала постоянной посетительницей политических занятий. Неожиданно в кружке оказался еще один слушатель.
Однажды Петр рисовал в красном уголке заголовок для стенной газеты.
— Я вам не помешаю? — спросил он Валентину. — Сиди.
Он уселся в сторонке и продолжал работать, думая о своем. Потом его внимание привлекла фраза, сказанная Авдотьей:
«Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей, а приобрести он может весь мир».
Фраза эта показалась такой неожиданной в устах Авдотьи, так не вязалась с этой давно знакомой женщиной, вечно погруженной в заботы о; своих коровах и свиньях, и была так красива, что Петр отложил карандаш и посмотрел на Авдотью. Взволнованное и торжественное выражение ее лица удивило его.
«Да Авдотья ли это? — невольно подумал Петр. — Словно в кино…»
Он стал внимательно слушать. Оттого, что он слушал ее рассказ не в обязательном порядке, рассказ этот приобретал особую прелесть в глазах Петра. Он нередко и раньше посещал лекции, доклады и политзанятия, но все это было не то. Для озорной и беспокойной натуры Петра один тот факт, что, придя на занятие, обязательно надо было «высидеть» два часа, имел немалое значение. Всякий элемент обязательности расхолаживал его.