Выбрать главу

Он успокоительно осклабился, в углах рта, прорезались морщины. Зубы очень белые, крупные. Улыбается до ушей, глаза как щелки, и стало видно, какие густые у него ресницы, густые и очень черные, вроде как дегтем: намазаны. И вдруг он словно бы смутился, глянул через плечо на Элли, сказал:

— Вот он — с приветом. Он у нас бешеный, чокнутый, тот еще кадр.

Элли все слушал музыку. За темными очками не разобрать было, о чем он думает. Ярко-оранжевая рубашка наполовину расстегнута, видна голая грудь, бледная до синевы и совсем не мускулистая, не то что у Арнолда. А воротник рубашки поднят, и уголки торчат вперед, точно защищая подбородок. Прижал транзистор к уху, сидит на самом солнце, словно окаменел.

— Какой-то он чудной, — сказала Конни.

— Эй, она говорит, ты какой-то чудной! — крикнул Арнолд Друг и стукнул кулаком по машине, чтоб привлечь внимание Элли. Тот впервые обернулся, и Конни с испугом поняла, что он тоже не мальчик, — лицо бледное, ни бороды, ни усов, а щеки красноватые, словно сосуды слишком близко, под самой кожей, — лицо сорокалетнего младенца. Конни поглядела — и ей даже дурно стало, и она смотрела в упор, будто надеялась: вот сейчас что-то в этом лице переменится и минутный испуг пройдет, и все опять станет хорошо. Губы Элли непрерывно шевелились, он бормотал про себя те же слова, что гремели ему в, самое ухо.

Ехали бы вы оба отсюда, — чуть слышно сказала Конни.

— Здрасте! Чего это ты? — воскликнул Арнолд Друг. — Мы ж за тобой заехали, хотим покататься. Нынче воскресенье. — Теперь голос у него был совсем как у диктора. Тот же голос, подумала Конни. — Ты что, не знаешь? Нынче целый день — воскресенье, лапочка, и плевать, с кем ты вчера вечером гуляла, а нынче ты с Арнолдом Другом, не забывай! Выдь-ка сюда, — прибавил он уже другим голосом. Скучноватый стал голос, будто Арнолда наконец доняла жара.

— Нет. У меня дела.

— Эй!

— Ехали бы вы отсюда.

— Без тебя не уедем, давай с нами.

— Черта с два…

— Конни, брось кочевряжиться, слушай, нет, ты слушай, ты брось кочевряжиться, — повторил он, качая головой. И удивленно засмеялся. Поднял очки на макушку, да так осторожно, будто у него и правда не волосы, а парик, заправил дужки за уши. Конни смотрела на него, и опять волной прихлынула дурнота и страх, даже лицо Арнолда на миг расплылось перед глазами, — стоит тут, прислонясь к своей золотой машине, а вместо лица пятно… может, он и подкатил сюда по дорожке, но откуда он взялся? Наверно, из пустоты, из ничего, и сам он ничей, и все в нем, и даже в этой знакомой— знакомой музыке, какое-то ненастоящее.

— Вот приедет мой отец, увидит тебя…

— Не приедет. Он в гостях.

— Почем ты знаешь?

— У тетки Тилли. Сейчас они все… э-э… выпивают. Сидят там, — сказал он загадочно и сощурился, будто и правда разглядывал, что делается далеко в городе, во дворе у тетушки Тилли. И вот вроде разглядел и закивал, довольный: — Ага. Сидят за столом. Твоя сестра в голубом платье, верно? На высоченных каблуках, уродина несчастная, не то что ты, лапочка! А твоя мамаша помогает какой-то толстой мымре — они там чистят кукурузу, лущат початки…

— Какой толстой мымре? — крикнула Конни.

— Почем я знаю! Откуда мне знать всех толстых мымр на свете! — засмеялся Арнолд Друг.

— А, это миссис Хорнби… Кто ее приглашал? — сказала Конни. У нее слегка кружилась голова. И дышала она часто-часто.

— Больно толста. Не люблю толстых. Люблю таких, как ты, лапочка, — сказал Арнолд и сонно улыбнулся t ii Минуту-другую они в упор смотрели друг на друга через москитную сетку. Потом он негромко сказал: — Л сейчас ты вот что сделаешь: выйдешь сюда. Сядешь и машину рядом со мной, а Элли перейдет назад, черт с ним, с Элли, верно? Нынче не у Элли любовь. У меня с тобой любовь. Я тебе подойду.

— Ты что?! Псих ненормальный…

— Да, я тебе подойду. Ты еще не знаешь, что это такое, но скоро узнаешь. А я знаю. Я все про тебя: шаю. Ты учти: это здорово приятно, и ты лучше меня не сыщешь, и аккуратней не сыщешь. Я всегда держу слово. Я тебе растолкую, что к чему, сперва я всегда обходительный. Я тебя прижму накрепко, ты и не подумаешь вырываться или там прикидываться, потому как сама будешь знать — все равно не уйдешь… И ты мне сама дашься и станешь меня любить…

— Молчи! Псих ненормальный! — Конни попятилась от двери. И зажала уши ладонями, будто услышала что-то ужасное, вовсе не к ней обращенное. — Псих! — бормотала она. — Кто это так разговаривает!

Ее прошиб пот, а сердце колотилось так — вот-вот выскочит. Она подняла глаза на Арнолда Друга — тот замолчал, качаясь, шагнул к двери. И чуть не повалился наземь. Но, как опытный пьяница, все же не упал. Его шатало, ноги в высоких сапожках как-то вихлялись, он ухватился за столбик крыльца.

— Лапочка, — сказал он. — Ты меня слушаешь?

— Убирайся к черту!

— Полегче, лапочка. Послушай меня.

— Сейчас позову полицию…

Его опять шатнуло, и он коротко выругался краем губ, как-то вбок, словно сплюнул, словно это относилось не к ней. Но даже это «ч-черт!» прозвучало нарочито. И сразу он опять заулыбался. Конни смотрела, как неуклюже выползает на лицо эта улыбка, словно из-под маски. У него не лицо, а маска, — мелькнула нелепая мысль, — загорелая маска налеплена, под подбородком она кончается, будто он намалевал лицо коричневым, а про шею забыл.

— Лапочка… Ты меня послушай. Я всегда правду говорю, железно. Вот тебе слово: я в дом за тобой не пойду.

— Еще чего! Если ты не… если ты… я позову полицию.

— Лапочка, — перебил он, не слушая, — лапочка, я в дом не войду, ты сама ко мне выйдешь. И знаешь почему?

Конни тяжело дышала. Озиралась и не узнавала кухню, точно в первый раз забежала в эти стены, но они ненадежны, в них не укрыться. За три года на окно не удосужились повесить занавески, в раковине полно немытой посуды, — уж конечно, для нее оставлено, и если провести ладонью по столу, наверняка под рукой будет липко.

— Ты слушаешь, детка? Эй…

— …позову полицию.

— Только тронь телефон — и мое обещание отменяется, и я могу войти в дом. Ты ж сама этого не захочешь.

Конни кинулась к двери и попыталась ее запереть. Руки тряслись.

— Ну, чего там запираться, — прямо в лицо ей ласково сказал Арнолд Друг. — Это ж дверка фиговая. Так, дощечка с сеткой. — Один сапог у него повернулся под неестественным углом, точно пустой. Согнулся у щиколотки и носком показывает влево. — Я что хочу сказать, если надо, всякий прошибет такую дверку — и сетку, и стекло, и дерево, и железо, всякий, кому надо, а уж Арнолд Друг и подавно. Начнется в доме пожар, и ты, лапочка, бросишься ко мне на грудь, да-да, ко мне на грудь, как в дом родной, вроде как ты знала, что я тебе подойду, и уж больше не будешь кочевряжиться. Я не против, когда девочка милая и скромная, но уж когда вовсе кочевряжится, — это не по мне.

Какие-то слова он почти пропел, и Конни узнала их — это же из песенки, которую все твердили в прошлом году: про девчонку, которая бросилась в объятия возлюбленного, будто вернулась в родной дом…

Она стояла босиком на линолеуме и не сводила глаз с Арнолда.

— Чего тебе надо? — прошептала она.

— Тебя, — был ответ.

— Что?

— Увидал тебя в тот вечер и подумал: вот это она и есть, она самая! У меня глаз такой — с первого раза насквозь вижу.

— Так ведь сейчас отец приедет. За мной приедет. Мне сперва надо было вымыть голову… — В горле у Конни пересохло, она говорила очень быстро и еле слышно.

— Нет, папочка за тобой не приедет, а волосы надо было вымыть, это да, это ты их для меня вымыла. Красивые волосы, блестят, и все для меня, благодарю, моя прелесть, — сказал он и насмешливо поклонился, но опять едва не упал. Пришлось ему нагнуться и поправить сапоги. Видно, ноги были в них засунуты не до конца, наверно, он чего-то набил внутрь, чтоб казаться повыше. Конни во все глаза смотрела на него и через его плечо — на Элли, который, сидя в машине, уставился куда-то мимо нее, правее, в пустоту. А потом этот Элли сказал, медленно, одно за другим вытягивая слова, будто из воздуха, будто он первый раз в жизни их обнаружил: