Была у них ещё одна комната. В ней жили отец с матерью и лежала в параличе бабушка.
Бабушка лежала уже семь с половиной лет. Ни попросить воды или судна, ни сказать, о чём она думает, ни пошевелиться. Только плакать она могла. Слёзы текли по вискам — наверное, щекотали сильно, потому что бабушка, когда плакала, начинала издавать странные звуки, казалось, они исходили из глубины живота. Катерина подбегала к бабушке, вытирала слёзы. Бабушка плакала всё сильнее, глазами чего-то отчаянно просила у неё и у матери, наверное, смерти!
Мать была врачом. Терапевтом. Но целый день она сидела дома. Уходила на работу в ночь — устроилась в «Скорую помощь», договорилась работать не сутки, а через ночь. Это было удобно, потому что бабушка спала с восьми часов вечера до самого утра. Или делала вид, что спала. Приходилось сидеть около неё только с шести вечера, когда мать уходила из дома, и до восьми, когда бабушка засыпала.
Отец у них пил. Он напивался через день, а напьётся, кричит:
— Ставлю вопрос ребром. Или я, или это дохлое «тело». Отдай в дом престарелых! Отдай в больницу. Что, некуда сдать? Выкинула из жизни восемь лет! Себе испортила жизнь. Мне испортила жизнь. И детям. — Он так и говорил: детям!
Это была правда. В доме всегда было тихо, мрачно — из-за бабушки. Ни в кино вечером сходить, ни гостей позвать. Но отец кричал так безобразно, что на душе становилось тяжело. Мать пыталась уложить его в постель, он кричал ещё громче:
— Один раз живёшь, дура! Проскочит жизнь. Это у меня характер такой, верный. Другой бы давно бросил тебя! Сдай старуху! Чего ты прыгаешь перед ней? Детей она тебе не поднимала, на твоём и моём горбу дети. Жила она сама по себе в распрекрасном Ленинграде, работала, ходила по театрам да по кино. Сдай старуху!
Он уходил из дома, хлопнув дверью. А мать принималась плакать. Она плакала неслышно, слёзы текли и текли.
Квартира явилась спасением. Спасла от крика отца, от тихой бабушки, от материнских неслышных слёз. Квартира спасла от кресла, Борькиных коленок и Борькиных увлечений.
Ни на час не могла Катерина остаться одна в комнате — Борька досаждал ей с той минуты, как родился. Орал ночами, пока был мал, и она, невыспавшаяся, бессильная, мучилась потом целый день на уроках. Чтобы он дал ей поспать, хотя бы немного, она совала ему в рот всё, что было съестного, и приучила его есть ночью — до трёх лет ночи напролёт он громко требовал еды и питья. С двух лет ой рвал её книжки и тетрадки, разрисовывал все подряд цветными карандашами. Она, сквозь слёзы ничего не разбирая, переписывала по несколько раз домашние задания и прятала тетради на шкаф, за батареи, откуда Борька не мог достать их. Когда Борька подрос, он завалил всю комнату железками, ржавыми гвоздями, подшипниками, и, прежде чем; разложить кресло и лечь, она должна была сгребать; в кучу и задвигать под кровать всё его острое, тяжёлое имущество. Но хуже всего ей приходилось во время экзаменов. Она пыталась сосредоточиться над книжкой, сидя, как на острове, за своим столом, а с боков, снизу, сзади неё что-то рвалось, взрывалось, гремело, стучало. Русского языка с точными, такими понятными выражениями — вроде «Пойди вон!», «Сходи погуляй!», «Не мешай!», «Ты не человек, Борька!» — Борька не понимал, как не; понимал её слёз с жалобным всхлипыванием.
Борька любил её по-мужски, работал на неё. Всё, что он делал, дарилось ей. Ночник, мельница для кофе, вентилятор с неровными, смешными лопастями, тележка для картошки, крошечный приёмник — вещи, ставшие на всю жизнь необходимыми.
Борька нахваливал ее оладьи или котлеты, притаскивал ей своё мороженое и свои орехи. Он был изобретатель и добытчик. Он был защитник. Стоило кому-нибудь на улице не так на неё посмотреть, или матери хоть в чём-нибудь её упрекнуть, или отцу закричать, что она во всём потворствует матери, Борька требовал, чтобы перед ней извинились. Сжав кулачонки, потрясал ими перед лицом ничего не понимавшего человека — никто обижать её не собирался.