Пилат получил на мой счет указания, и я видел его досаду – не потому, что я был ему хоть сколько‑нибудь симпатичен, просто свидетели раздражали в нем человека разумного. Мое изумление обмануло его, он захотел дать мне возможность возразить на этот поток глупостей.
– Подсудимый, тебе есть что сказать? – обратился он ко мне рассудительно, как к равному.
– Нет, – ответил я.
Он покачал головой, явно решив, что бесполезно протягивать руку помощи человеку, настолько безразличному к собственной участи.
На самом деле я промолчал, потому что хотел сказать слишком много. И если бы заговорил, не сумел бы скрыть презрение. А испытывать презрение для меня мука. Я достаточно долго был человеком и знал: некоторые чувства нельзя подавить. Важно дать им пройти, не пытаясь с ними бороться, тогда от них не остается и следа.
Презрение – спящий демон. В бездействии демон быстро зачахнет. Когда ты в суде, слова равноценны поступкам. Молчать о своем презрении значило не позволять ему действовать.
Пилат обратился к советникам:
– Свидетельства эти лживы, и доказательство тому – обвиняемый не прибегает ни к какому волшебству, чтобы себя освободить.
– Как раз по этой причине мы и требуем осудить его.
– Знаю. Лично я ничего иного не прошу. Только лучше бы у меня не создавалось впечатление, что я выношу приговор на основе какой‑то околесицы!
– В Риме народ требует хлеба и зрелищ. Здесь ему нужен хлеб и чудеса.
– Хорошо. Если это политика, я не возражаю.
Пилат поднялся и объявил:
– Подсудимый, ты будешь распят.
Мне понравилась его экономия языковых средств. Дух латыни не терпит плеоназма. Скажи он: “Приговариваю тебя к смерти через распятие”, мне было бы противно. Распятие не имеет иного исхода.
И все же его слова, произнесенные вслух, произвели впечатление. Я взглянул на свидетелей и почувствовал их запоздалое смущение. Но ведь все они знали, что меня осудят, и в своем рвении активно способствовали такому приговору. А теперь делали вид, что находят его чрезмерным и потрясены варварской казнью. Кое-кто пытался перехватить мой взгляд, выразить свое несогласие с тем, что должно произойти. Я отвернулся.
Я не знал, что умру так. Нешуточная новость. Первым делом мне пришла мысль о боли. Разум уклонился от нее: нельзя постичь подобную муку.
Казнью через распятие карают лишь за самые постыдные преступления. Такого унижения я не ожидал. Значит, вот чего потребовали от Пилата. Нет смысла теряться в догадках: Пилат не воспротивился. Он должен был приговорить меня к смерти, но мог, например, выбрать обезглавливание. В какой момент я разозлил его? Наверное, когда не отрекся от чудес.
Я не мог солгать – эти чудеса в самом деле сотворил я. И, вопреки утверждениям свидетелей, они стоили мне неслыханных усилий. Меня никто никогда не учил искусству чудотворства.
Тут мне пришла в голову забавная мысль: по крайней мере, пытка, что меня ждет, не потребует никаких чудес. Достаточно просто не сопротивляться.
– Его распнут сегодня? – спросил кто‑то.
Пилат задумался, взглянул на меня. И наверное, увидел, что чего‑то не хватает, потому что ответил:
– Нет. Завтра.
Когда меня снова отвели в камеру и оставили одного, я понял, чтó он хотел заставить меня испытать: страх.
Он был прав. До этой ночи я толком не знал, что это такое. В Гефсиманском саду, накануне ареста, слезы мои были вызваны печалью, оставленностью.
Теперь я познавал страх. Не страх смерти, самую расхожую абстракцию, но страх распятия – очень конкретный страх.
Я убежден, убежден неподдельно, что воплощен сильнее любого человека. Когда я вытягиваюсь, ложась спать, эта простая расслабленность тела доставляет мне столько удовольствия, что я еле сдерживаю стон. Я бы вздыхал от наслаждения над самой скромной похлебкой, над чашей воды, даже тепловатой, если б не призывал себя к порядку. Случалось, я плакал от удовольствия, вдыхая утренний воздух.
Обратное тоже проверено: самая легкая зубная боль мучит меня непомерно. Помню, я проклинал судьбу из‑за какой‑то занозы. Эту свою вторую, изнеженную природу я скрываю, как и первую: она не вяжется с тем, что я призван собой представлять. Очередное недоразумение.
За тридцать три года жизни я убедился, что воплощение есть величайший успех моего отца. Чтобы бестелесной силе пришла мысль изобрести тело – это гениально до невероятия. Как мог творец не поразиться своему творению, последствий которого он не понимал?
Хочется сказать, что потому‑то он меня и породил, но это неправда.