— Я иду на минху[3], — объявил Йосл, — хочешь со мной?
Дед Блейлипа, еще совсем ребенок, но с пористым носом старика, катился с горы на железной крышке. Догорающий свет расщепился на сотни голубых лучей; предложение отправиться на молитву прозвучало вполне естественно, однако Блейлип — он втайне ликовал и был горд собой — все-таки не удержался: «Зачем я тебе нужен?», потому что неожиданно вспомнил то, что, казалось, забыл раз и навсегда. Десять человек. Еще он поздравил себя с тем, что вспомнил дедушкин нос, тонкий, как спица, — и нос, и все прочее обратилось в прах, — но Блейлип продолжал по кусочкам складывать дедов портрет: желтые зубы негромко клацали и при этом от них отлетали мутные облачка известкового налета; красиво очерченные полумесяцы серых глаз с тяжелыми веками; узкие, как у женщины, брови; колючая метелка усов белее сливок. Йосл взял его под руку:
— Пессимист, юморист, если ты думаешь, что у нас проблемы с миньяном[4], так их нет, но все равно пойдем — ты сможешь послушать раввина, сегодня он у нас.
Краем глаза Блейлип увидел, как Тоби входит в черноту дверного проема в сопровождении четырех мальчиков с золотистыми пейсами — это было потрясающее зрелище, как будто Б-жественный свет коснулся ее головы, ее жилища. И снова приметливый Йосл одернул его.
— Она покормит их ужином, — только и сказал он, — а потом они будут делать уроки.
— Я вижу, вы им спуску не даете.
— Без труда не выловишь и рыбку из пруда.
Блейлипу вручили кипу, он нацепил ее на покалываемую морозом лысину, и они потащились вверх по ледяному склону к школе — раввин отводил по неделе на каждый миньян. Когда Блейлип взял из картонной коробки талит, Йосл погрозил ему пальцем, и он положил талит на место. Никто больше не обратил на него ни малейшего внимания. За окнами становилось все темнее и темнее, детские крики на холме стихли. Йосл протянул ему сидур[5], но буквы раздражающе мельтешили у него перед глазами — их нужно было составлять вместе, как дедушкино лицо. Когда все встали, он тоже встал. Потом снова сел, кое-как втиснувшись в детский стул. Он бы не сказал, что они пели с каким-то особенным пылом, как, по его представлениям, полагалось петь хасидам, но их голоса звучали громко, ритмично, искренне. Лишь ведущий молитву, в отличие от всех остальных, гугнивый, был в талите с кистями, из которого он выглядывал, как из пещеры. Блейлип заскучал, стал шарить глазами в поисках раввина. Он высматривал политика, кого-то похожего, скажем, на мэра города. Или патриарха, главу многодетного семейства. Тем временем они закончили минху и сгрудились в том углу комнаты, где стоял длинный стол (три сбитых вместе толстых доски на двух козлах), покрытый скатертью. Скатерть была нечистая, вся в отпечатках крошащихся обложек старых сидурим и мужских ладоней. Блейлип тоже подошел вместе со всеми, отыскал складной стул и примостился на нем, запихав ноги между планками, подальше от собравшихся. Его удивило, что все они люди не старые, в среднем, немного за сорок, плотные мужчины в самом соку. Розовые тугие щеки; бороды; на головах у кого кипа, у кого высокая черная шапка, отороченная мехом; на некоторых обычные мягкие шляпы, сдвинутые на затылок, на одном простая кепка, как у рабочего. Его особенно впечатлили их рты: энергичные, нежные, какие-то одухотворенные. Он с таким увлечением разглядывал их рты, что даже не сразу понял, что они говорят на незнакомом ему языке: он разбирал лишь отдельные слова, иногда казалось, что они выходят у них изо рта в виде ленточек или вымпелов. Если он разбирал смысл, эти ленточки реяли перед ним, если нет, схлопывались и пропадали. Блейлипу самому было без малого сорок два, но рядом с этими благочестивыми мужами он ощутил себя узкоплечим мальчиком с выпирающими острыми лопатками. Попытавшись сосредоточиться, он услышал слова «Азазель»[6] и «коен гадоль»[7], они что-то сшивали, сплетали нити священного языка с идишем. От звука идиша он совсем ослабел, как Тит от мухи[8], — идиш никогда не был для него языком повседневного общения, он прибегал к нему только для того, чтобы съязвить, схохмить, побалагурить… Его мертвый дед висел под потолком на веревке. Чушь, нелепица и, главное, совершенно невозможно и немыслимо: дед мирно умер от старости в своей нью-йоркской постели в Бронксе, смутьян, неугомонный бесенок. И вот он ожил и болтался на веревке в темном углу над головой Блейлипа. А рядом привидения, словно уже в Будущем мире, толковали Писание. Или что-то еще. Кто знает? Во искупление дедовых прегрешений хасиды (беженцы, мертвецы) оплакивали Храм и Первосвященника, и чем напряженнее Блейлип вслушивался, тем больше понимал. В десятый день седьмого месяца, День Искупления, первосвященник пять раз меняет одежды и пять раз омывает тело в ритуальной купальне. После первого погружения — золотые одежды, после второго — белые льняные. В них он исповедует свои грехи и грехи своего рода, сжимая рога быка. Затем он движется на восток, переходя из западной части алтаря в северную, где стоят два козла, и бросает жребий: один козел для Всевышнего, другой для Азазеля, и на того, что предназначен Б-гу, надевают повязку из красной шерсти и забивают, а его кровь собирают в специальный сосуд, но сперва забивают быка, и его кровь тоже собирают в сосуд; и снова первосвященник исповедует свои грехи и грехи своего рода, а потом еще и грехи потомков Аарона, этого святого народа. Восемь раз кропят вверх-вниз кровью быка, потом, тоже восемь раз, кровью козла, а затем первосвященник подходит к козлу, уготованному в жертву Азазелю, и, прикоснувшись к нему, исповедует грехи всего дома Израилева, произносит имя Б-га и объявляет народ очистившимся от греха. Воспринимая все это сквозь паутину языка, заржавевшего от неупотребления, Блейлип испытал отчаянный приступ жалости и веры: ему вдруг стало ужасно жалко несчастных козлов, бедного быка и сильнее всего Самого Б-га Израиля, представившегося ему бесенком с пористым носом, — свисая на веревке с высоких балок Иерусалимского храма, Он подмигивал Своему маленькому первосвященнику, наблюдая за тем, как тот то влезает, то снова вылезает из лохани с водой, без конца переодевается, словно водевильный актер-трансформатор, кропит вверх-вниз, разбрызгивая туда-сюда красные капли, и, конечно, вместе с Б-гом евреев Блейлип жалел игрушечных детей Израиля в том, давнем Храме. Жалость на жалости. Неужели Б-г мог серьезно относиться ко всем этим обрядам? Какая польза Царю Вселенной от козлов? И чего, склонившись над своей замызганной скатертью — ни нарядных одежд, ни алтарей, ни жертв, — эти бывшие лагерники ждут от Б-га сейчас?