Я спросила его: "Чем ты занимаешься здесь?" - вспоминала Эцуко.
- Книгу читаю, - ответил он, показывая томик рассказов о самурайских приключениях. И покраснел.
Его речь звучала, как военные команды. Несмотря на свои восемнадцать лет, Сабуро еще не призывался на военную службу. Он вырос в Хиросиме, где говорят на диалекте, и поэтому старался произносить слова подчеркнуто отчетливо, чтобы не привлекать внимание своим выговором.
Без лишних расспросов Сабуро рассказал, что на обратном пути из деревни, куда он ходил на распределительный пункт за пайкой хлеба, решил немного полежать на лужайке, где Эцуко и обнаружила его, отлынивающего от своих обязанностей. В его признании было больше заискивания, чем оправдания.
- Ладно, никому не скажу, - обещала Эцуко.
Она вспомнила, что расспрашивала его о разрушениях от ядерной бомбардировки Хиросимы. Он коротко ответил, что его родовое гнездо находится далеко от города, поэтому семья никаких потерь не понесла, но зато дом их родственников был уничтожен полностью. На этом тема разговора была исчерпана, а задавать вопросы Эцуко мальчик стеснялся.
"Когда я впервые увидела Сабуро. мне показалось, что ему, должно быть, лет двадцать, не меньше. Сейчас я не могу вспомнить, на сколько лет он выглядел в тот момент, когда я повстречала его на поляне перед кладбищем. Ситцевая рубашка, распахнутая на груди, несмотря на весеннюю погоду, была вся в заплатах, рукава закатаны по локоть. Возможно, что он скрывал таким образом прорехи на одежде, которые, видимо, смущали его. Зато руки у него были красивые. У городских мальчиков такие руки бывают только к двадцати пяти годам, не раньше. На загорелых, сильных руках густо-густо росли пушистые золотистые волоски. Кажется, он стыдился своей мужественности".
В глазах Эцуко при взгляде на Сабуро невольно мелькнула укоризна. Это немного портило ее, но по-другому она не умела смотреть. Ей было любопытно, догадался ли он, почему она так посмотрела? Нет, навряд ли. Он осознавал только одно: рядом с ним находится еще одна заботливая женщина, приехавшая в дом его заботливого хозяина.
"А что за голос у него! Гнусавый, глухой, мрачный, подростковый. Неразговорчивый. А если сподобится что-то сказать, то слова произносит так, будто дает клятв), цедя их по одному. Слова простые, тяжелые - как тутовые плоды..."
На следующий день, когда Эцуко встретила Сабуро вновь, то она уже смотрела на него без малейшего волнения. И даже без укора в глазах. Просто улыбка. Так что между ними ничего не произошло.
Однажды Якити попросил Эцуко починить брюки и пиджак, в которых он обычно работал на поле. Это было ровно месяц спустя после того, как она приехала. Она засиделась за штопкой допоздна - Якити торопил ее с работой. Он заглянул в комнату Эцуко в час ночи - в этот час он обычно уже спал. Якити похвалил ее за усердие, перекинул через руку заштопанные вещи. Потом помолчал немного, раскуривая трубку.
- У нас тебе хорошо спится? - спросил он.
- Да, конечно! Здесь так тихо - не то что в Токио.
- Поди, обманываешь меня?
- По правде сказать, в последнее время я сплю не очень хорошо, простодушно отвечала Эцуко. - Бывает настолько тихо, что порой невыносимо.
- Так дело не пойдет! Было бы лучше, если бы я не приглашал тебя, грустно произнес Якити с обертонами былого директорского сарказма.
Когда Эцуко принимала приглашение Якити пристать в Майдэн, она предвидела, что ее будут ожидать беспокойные ночи. Вернее, она даже желала их. После скоропостижной смерти мужа она тоже стала грезить о собственной смерти - в точности как индийская вдова. Её фантазиями о смерти руководили довольно странные мотивы: она хотела пожертвовать своей жизнью не из-за смерти мужа, а из ревности к нему. При этом желаемая смерть должна была быть из ряда вон выходящей - растянутой во времени, медленной. Кто знает, может быть, в глубине ее чувства скрывалось стремление обрести нечто такое, что оградило бы ее от страха ревности? Похоже, это недостойное желание такое же отвратительное, как желание мертвечины, - отдавало гнилым душком. Не копошились ли внутри ее желания жиреющие личинки алчности бессмысленной алчности?
Смерть мужа... Перед ее глазами возникает отчетливая и подробная картина последних дней осени: к задним воротам инфекционного госпиталя подъезжает катафалк; чернорабочие подымают на плечи гроб; выходят из мертвецкой наружу, увлекая за собой сумрачный воздух, настоянный на трупном запахе, смешанном с плесенью и благовониями; по пути они задевают белые лепестки искусственного лотоса, который бесчувственно осыпает толстый слой пыли на влажные от еженощного окропления татами; протискиваются между обшарпанными лежаками для трупов; минуют божницу, перед которой выстроены в ряд деревянные таблички с именами усопших, словно в комнате ожидания, - вот из этой самой мертвецкой, водрузив на плечи гроб с телом ее мужа, поднимаются по бетонному пандусу чернорабочие. На подошвах армейских ботинок скрипят гвозди, напоминая зубовный скрежет. Вот отворяются двери мертвецкой во внутренний дворик госпиталя...
Эцуко и вообразить не могла, что хлынувший ослепительной снежной лавиной солнечный поток бывает таким сильным и волнующим. Солнечный свет, словно извергающийся горячий источник, стремительно затоплял окружающую местность, выплескиваясь из берегов ранних ноябрьских дней. Инфекционный госпиталь задворками был обращен к сожженному во время бомбардировок городу, расположенному в низине. Часть города была уже застроена новыми домами и покрыта деревянными каркасами строящихся домов, а другая часть сохраняла следы пожарищ, где в груде кирпича и мусора вольготно росла полынь. Ноябрьский солнечный свет безраздельно владел всем городом. По расчищенным между развалин дорогам сновали велосипедисты, поблескивая на солнце спицами. В этой перестрелке солнечных лучей, ослепляющих глаза, участвовало битое стекло пивных бутылок, в изобилии валявшееся в грудах мусора. И гроб, и следовавшая за ним Эцуко одним махом были повержены каскадом солнечного света.