Выбрать главу

Снова остановил речь, потом заключил:

— Когда-нибудь познают свои свойства люди. Доберутся до всего тайного. Но не мы, и это единственное, что я об этом знаю точно. Не мы! — замолчал и, отрешённо глядя в стекло потемневшего окна, подумал: «Непознанные законы природы, сколько вас? И сколь вы сложны?»

Шумахер, усадив в своём величественном кабинете, в креслах против себя, профессоров Миллера и Бакштейна, ставил перед ними дилемму: если в академии не только лекции, но и научные сочинения станут излагать не по-латыни, а на русском языке, верно ли будет?

— Латынь есть общенаучный язык. От древности и до наших дней всё на нём сообщается и пишется, — весомо говорил Шумахер, и профессоры солидно и согласно кивали париками. — А что у нас? Вон Ломоносов не успел профессором стать, как сразу же ввёл чтение лекций по-русски. Полезно ли нам это есть?

— Не полезно! — сразу же отсёк Бакштейн. — Ныне мы, латынью владеющие, уже по одному тому — избранная элита. Это нас над другими возвышает. А если данный барьер разрушить, то на бастионы науки кинется чернь, и нам их не удержать.

— Да. Это так, — отвечал Миллер. — Но мы от Ломоносова ни одного специмена и ни одной статьи на русском и не принимаем! Заставляем переписывать по-латыни, хотя он и противится.

— И впредь не принимать! — одобрил Шумахер.

— Однако есть трудности, — словно смущаясь и испытывая неудобство, ответил Миллер. — Кое в чём Ломоносов истинно прав, и нам порой трудно возражать.

— Какое значение имеют истина и правота, если они нам не полезны? — резко и откровенно выкрикнул Бакштейн, заработав тем одобрительную улыбку правителя канцелярии.

— И всё же. Вот подготовил профессор Ломоносов сочинение: «О пользе книг церьковных в Российском языке». Там почти всё на церковнославянском, о его пересечении с нынешним языком и влиянии на него. Как же такое на латынь переводить?

— Неважно, неважно! — кликушески упорствовал Бакштейн. — Тогда это сочинение надо раскритиковать, отбросить, запретить. Надо объявить, что оно целиком неверно, ошибочно, вредно. Но ничего, ничего по-русски не пропускать!

— В словах коллеги есть разумное основание, — теперь уже смягчая резкость Бакштейна, сказал Шумахер. — Если даже не найдётся веских причин для отвода сочинения, надо его надолго отложить, задержать. Потом что-нибудь придумаем. Тактика наша должна быть гибкой, но постоянной и временем не разрываемой.

— Но всё же лекции Ломоносов продолжает читать по-русски, — возразил Миллер.

— Да. Здесь мы пока бессильны, — сокрушённо развёл руками Шумахер. — К нему высокие персоны ходят. А они латыни не знают. И потому, увы... — Шумахер посмотрел на Бакштейна, который злобно поджал губы, словно спрашивая: «Так неужели мы, в академии все­сильные, ничего не можем сделать?» — и успокаивающе произнёс: — Подождём, потерпим. Мы умеем ждать. Персонам все эти премудрости быстро наскучат. И вот тогда!.. — Шумахер тонко улыбнулся, и вся компания, поняв его угрожающее «тогда», улыбнулась тоже.

Ломоносов все те козни прекрасно видел и понимал, но держался твёрдо. Верил: если самому не отступать и другим открывать глаза, то потом всем легче станет. И потому, упрямо отстаивая российскую честь, продолжал читать лекции по-русски.

— Что значит говорить красно? — вопрошал Ломоносов на одной из своих лекций, стоя за кафедрой и оглядывая собравшихся в аудиторуме серьёзным и внимательным взглядом. — Как явить слушателям искусство красноречия, как сделать, чтобы мысль шла к цели кратчайшим путём? И чтобы не сухо всё было, красиво и интересно?

Аудитория скрипела перьями. Народу уже не менее двух десятков ходит, и молодых, и не очень. Пришлые — сзади, ряда эдак за три. В первом весь в звёздах Иван Шувалов; ничего не пишет, только слушает, рядом с ним два лакея дремлют. За ними во втором ряду Крашенинников, Котельников, Широв, Харизомесос, Клементьев и другие. Проявили недюжинные способности и влечение к наукам недавно пришедшие из гимназии совсем ещё юный Николай Поповский и чуть более взрослый Антон Барсов[110]. С ними Михайла Васильевич занимался отдельно, дабы побыстрее до уровня старших поднять. Пленял Барсов любознательной хваткой, влекло его к русской словесности, множество народных пословиц и поговорок в уме держал и к месту их высказывал. На обоих Ломоносов надежды возлагал, и они их в будущем оправдали. Недавно стал посещать лекции новый родственник Шумахера, за которого тот сосватал дочь, — Таугерт. Маленький, рыжеватый, с хитро прищуренными глазами; очень, очень угодливый.

«Пока, — усмехался Ломоносов, зная сию породу, — пока! Но что потом будет?»

Ну а Кирилла Разумовский, когда ему доносили, что прибыл Шувалов, на лекцию не шёл. Что-то его задевало, может, ревность царедворческая, может, спесь разъедающая. А может, просто наговоры Теплова — дескать, жирно будет Ломоносову, ежели такие вельможи хором к нему на лекцию потянутся.

— Как сделать, — говорил Ломоносов, — чтобы голос звучал не нудно, чтобы он мысль оформлял и нёс её к слушателям? И чтобы пустых слов не было, ибо нет прегрешения большего в красноречии, как непристойное и детское, пустым шумом, а не делом, наполненное многословие?

И отвечал на поставленные вопросы:

— Сё должно выражаться наукой о красноречии — риторикой и сведено в её правила — законы. А красноречие — это искусство о всякой данной материи красно говорить и тем преклонять других к своему об оной мнению. Есть законы природы — они даны нам природой извне. Правила, по которым живут и общаются люди, — это законы людские, их не природа ввела, а люди создали, кои сами есть дети природы. Но дети разумные, и они уже для себя строят правила, строят сознательно, добиваясь той или иной пользы и выгоды.

В речении — тоже правила. Речь строят люди, и не абы как, а каждый народ строит свою речь по своим законам. Познать сии закономерности не менее важно, нежели дать миру иные полезные открытия.

Ломоносов увлёкся лекцией, излагал чётко, убеждённо:

— Что важно в правилах прозаической и стихотворной речи? Для разных дел надобно употреблять разную речь, разные штили. Всего под одну гребёнку не причёсывать.

Есть высокий штиль. Им пристойно говорить о важных материях, употреблять в поэмах, одах. Сим-то они от обыкновенной простоты к важному великолепию и возвышаются. А возвышенное людям нужно, без возвышенного и человек мельчает, принижается.

Понимал Ломоносов назначение высокого стиля, часто им пользовался и стремился это понимание донести до других. Но понимал также, что принижать и затирать высокий стиль нельзя. И потому определил дальше:

— Затем есть средний штиль. Он для театральных сочинений, с употреблением обыкновенных человеческих слов, ведущих к живому представлению действия. Оный же штиль подходит и при написании дружеских писем, сатиры, елог и елегий. Сюда же можно принимать и славенские речения, однако с великой осторожностью, чтобы слог не казался надутым. Можно здесь и низкие слова употреблять. — Сказав слово «низкие», Ломоносов улыбнулся, даже чуть ласково, показав, что никакого пренебрежения он к сим словам не испытывает. «Низкий» — это тот, что ниже высокого, но вовсе не подлый. — И тут же уточнил: — Но, употребляя такие слова, надо, однако, остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И лучше держаться возможной ровности, не нарушая её соседством высоких речений и простонародных.

Сделав паузу, чтобы отделить сказанное, стал говорить далее:

— Есть и низкий штиль. Там те речения, которых вовсе нет в каноническом, церковнославянском языке, но вошедшие в употребление. Этим штилем должно описывать обыкновенные дела, писать комедии, епиграммы. Просто разговаривать, как то мы и делаем. Здесь и простонародные низкие слова допустимы, ежели к месту приходятся. Из этого низкого, народного штиля и идёт приток новых слов. Грамотный книжник отвергать их не должен, однако обязан отбирать только лучшее и с великим тщанием и осторожностью подобно тому, как пахарь, собрав урожай, отделяет зёрна от плевел — зёрнышка не потеряет. Но шелуху отсечёт безжалостно, и потому непременно надо отвращать дикие и странные слова-нелепости, входящие к нам из чужих языков.

вернуться

110

Поповский Николай Никитич (1730—1760)— ученик М. В. Ломоносова, впоследствии профессор философии и красноречия Московского университета.

Барсов Антон Алексеевич (1730—1791) — впоследствии профессор математики и красноречия Московского университета.