Выбрать главу

Лекция текла живо. Ломоносов то обращался ко всем одновременно, то смотрел на кого-нибудь одного, вглядываясь тому в глаза, то снова пробегал взором по рядам, опять привлекая к себе всех и словно объединяя слушателей в единую дружину. Заражая их своей увлечённостью, говорил:

— Речь не должна быть суха, но поэтична. Для того можно употреблять метафоры, то есть переносить речение от собственного знаменования к другому, ради некоторого обоих подобия. И о любой, самой строгой материи говорить образно не зазорно. — Затем, подняв голос, понёс слушателям, по его мнению, самое важное, что всю жизнь отличало его самого от других: — Нельзя забывать, что хотя доводы ваши порою сами довольны к удостоверению справедливости предлагаемой материи бывают, их одних мало. И потому сочинитель слова должен, сверх того, слушателей учинить страстными к оной. Страстными, и это очень важно!

Да, это очень важно и нужно, и Ломоносов всю жизнь это понимал. Сам всегда учинялся страстным, страстно говорил, страстно науки любил, страстно поступал. Страстно, не ища собственной выгоды, страстно, без боязни чьей-то мести — действовал. Страстно, только за-ради осознанной им пользы наукам, людям, России, вёл себя. И ненавидел бесстрастных, равнодушных, всегда осторожных. А видя таковых перед собой, теребил их своими речами, бередил порой нарочитыми поступками, потрясал сердца и души лучших, твёрдо веря, что в толпе равнодушных есть просто неразбуженные. Слово его дойдёт до них, глаза их откроются, вырвутся они из тряси­ны равнодушия, болота паразитизма и пойдут вперёд, за ним. А потом некоторые, обогнав, и впереди его! Вот почему был он страстен без страха и упрёка и видел в том назначение страстных!

Через некоторое время, собрав свои мысли на бумагу, издал Ломоносов книгу «Риторика». То было первое в России руководство к красноречию: «...книга перьвая... сочинённая в пользу любящих словесные науки трудами Михаила Ломоносова...»

Шуваловские столяры разбирали паркет в анфиладе академических покоев, заменяли потрескавшиеся и выпавшие плашки, обновляли циклями старые, наводили блеск и красоту. Приятно пахло стружкой и спиртовым лаком, но комнаты стали непрохожими, и, кроме столяров, туда никто, чураясь ремонта, не заходил. Только Ломоносов, любя всякую работу, что делать, что глядеть, порой появлялся, смотрел, как ловкие руки клали чудный деревянный узор; кое-чему учился, кое-чему сам учил.

Так, увидев, что столяры кладут паркет просто на костяном столярном клею, который застывал слишком быстро, мешая подгонке и перекладке, решил химию к сему приложить. Сенька-мастер, мужик лет сорока, в холщовом переднике, таких же портах и мягких войлочных чунях, дабы сделанную работу ногами не царапать, долго отнекивался.

— Не извольте беспокоиться, ваше степенство. Всё отменно сделаем.

— Так давайте я вместе с вами клей поварю. Мне это привычно, — уговаривал Ломоносов. — Чего я только не варил через свою химию.

Столяры, видя такое доброе обхождение и неспесивость барина, а он вроде бы явно барин, даже раз в парике к ним пришёл, располагаясь к нему, перестали дичиться и пошли за ним в лабораторный класс. Долго колдовали: Ломоносов что-то вывешивал, добавлял, грел, двое столяров рядом толклись, дивясь невиданному ремеслу, — и в результате получилась добрая мастика.

Маслом мазалась по доскам настила, не сразу застывала, позволяя лучше подгонять плашки паркета, а застыв — схватывала вмёртвую.

Когда Ломоносов на другой день зашёл к столярам, Сенька-мастер не мог нахвалить мастику:

— Чудеса в руках мастера, — говорил он. — У нас ремесло простое, у тебя, барин, чу́дное. Но для всего руки нужны, а они у тебя, видать, золотые. — И хоть, по мнению Ломоносова, золотые руки были как раз не у него, а у столяров, те не соглашались. И, не зная, чем угодить Ломоносову, Сенька лишь и мог что закричать подмастерью: — Ванька! Налей-ка барину нашего кваску.

Ломоносову поднесли затейливо долблёную деревянную сулею с искристым, пенящимся квасом, и он с наслаждением стал пить пахучий прохладный напиток. Сенька-мастер, глядя на него, тоже будто сам пил, вкусно чмокая, и с певучей мягкой растяжкой приговаривал:

— Ах, харош, масковский квасок. Пьёшь — не нарадуешься. Остер квасок — к нему бы хлебца кусок.

— Да, квас чуден, — напившись, утирая губы и переводя дух, ответил Ломоносов. — А вы из Москвы давно?

— Да уже с полгода, как их сиятельство граф занарядил нас сюда, в стольный град. В его палатах паркет собирали, ныне вот здесь чиним. — Мастер немного погрустнел, оглянулся на свою артель и добавил: — А уж кагда дамой, в Подмасковную-то, нам незнамо. Как их сия­тельство решит.

В этих «кагда», «дамой» и «незнамо» снова прозвучало то нежное, растянутое «а», так характерное для московского говора, который Ломоносов и любил и отличал. Даже подражал ему иногда, хотя совсем истребить своё лёгкое северное окание вовсе не пытался. В своих стихах этот певучий говор, конечно же, не мог обойти и не отметить, потому и написал ласково:

Великая Москва в языке столь нежна, Что «А» произносить за «О» велит она...

И его собственная речь, при совершенной грамотности, была своеобразна, сочна и книжные слова не повторяла.

— В языке отклоняться от писаного можно. Язык творит народ, а он покуда читать не весь умеет, — передавал Ломоносов Клементьеву своими словами споры в Российском собрании, где верховодил Тредиаковский.

— Что же, прикажете иметь язык писаный и язык устный? — задавал вопрос Ломоносов и тут же категорически отверг: — Нельзя иметь двух языков: один дворянский — писаный, другой крестьянский — устный. А Сумароков вот, ежели разобраться, именно того хочет. Видный поэт, но в языке барствует, — качнул головой Ломоносов, и одобряя Сумарокова-поэта и в то же время осуждая его за высокомерие.

— Счастье России в том, что русский язык един, что все друг друга понимают, хотя людей порою разделяет не одна тысяча вёрст. А вот в Германии люди, живущие всего за сотню вёрст, к примеру бранденбуржцы и швабы, друг другу уже толмачить должны, иначе плохо понимают. — Это — по расстоянию, — пояснял далее Ломоносов. — А по времени? — посмотрел на Клементьева, словно ждал от него ответа, по опять тут же ответил сам: — И по времени дистанция не помеха. С древнеславянских времён язык не столь изменился, чтобы понять его ныне было нельзя[111]. А множество церковнославянских слов так просто в обиход вошли.

— Но всё же Тредиаковский велит говорить, как пишешь, и писать, как говоришь, — передал Клементьев дошедшие до него отголоски дебатов в профессорских верхах.

— Велит, — ответил Ломоносов. — Да кто его слушать будет? Народ как говорил, так и говорит. И писать надо для народа, и то мы делаем. Едино для всех. А не то сколько диалектов, столько и грамматик будет. — Ласково потрепал Клементьева за вихор и сказал: — Вот кончаю грамматику русского языка. В ней правила излагаю и описываю орфографию, коя должна служить чистому выговору.

— Ох и трудно правописание, — вздохнул Клементьев. — Вон Харизомесос на что уж писец знатный, а на фите сломался. Так и не объяснил мне, почему ныне, например, имя Фёдор пишется через фиту, а Фёкла — через Ф.

— Это я могу тебе объяснить, — Ломоносов лукаво усмехнулся, посмотрев на Клементьева.

— Объясните.

— Фита, от она... — Ломоносов быстро написал на листе большую фиту и поставил листок ребром. — Гляди, она равновесия на строке не держит, того и гляди свалится на бок, как пьяный мужик.

Клементьев недоверчиво посмотрел на Ломоносова, не понимая, серьёзно он говорит или шутит. На всякий случай спросил:

— Ну и что?

— А то, что литера Ф, наоборот, гляди, стоит, как баба, руками подпёршись, и потому бодрее выглядит. Ея для бабы и берут.

Теперь Клементьев понял, что Ломоносов шутит, и заулыбался:

— Вы их, Михайло Васильевич, как живых выставляете.

— А что? Они и похожи на живых, ибо глас людской выражают. Вот смотри, — Ломоносов снова стал писать литеры и пояснять: — Ежели будешь перекликать их на улице, то станут они для нашей стужи в широких шубах, какие они носят в церковных книгах, — Ломоносов писал растопыренные старославянские знаки, показывая, как широки эти литеры.

вернуться

111

Говоря так, Ломоносов оглядывался из своего времени назад. Если мы оглянемся назад теперь уже из своего времени, например на время Ломоносова, то убедимся: нам практически всё понятно в речи тех времен. Автор надеется, что в изобилии приведенные в данной книге подлинные тексты и высказывания Ломоносова эту его мысль хорошо подтверждают.