С тех пор как я познала терпкий вкус злости, я привыкла к нему, это оказалось нетрудно. И вот, невинным голосом, я спрашиваю Джедлу:
— А ты подумала о том, что аборт — это преступление? Убивать таким образом своего ребенка…
Я, наверное, выглядела вполне искренней в это мгновение мне и в самом деле было невыносимо отвратительно само это слово-аборт. Я даже чувствовала себя придерживающейся, хотя и не слишком последовательно, определенных моральных принципов. И прямо сказала ей об этом, спросив, словно мы сейчас болтали на отвлеченные темы, почему она сама не придерживается этих принципов. Я уже не помню, что там она мне отвечала, помню только, что это были какие-то глухие, отрывистые слова, которые уносил ветер. Я думала о Лейле, которая дала мне адрес, недоверчиво поглядев на меня и не скрывая своего недоверия. Я утешила ее: это надо Джедле, а не мне. Лейле не стоило беспокоиться о моей девственности. Я подумала про себя и даже пошевелила губами: «Я-девственница!» Это звучало несерьезно и казалось насмешкой. Тогда я произнесла по-другому: «Я невинна». И вспомнила горячее тело Хассейна на теплом песке пляжа, его губы, обжегшие меня поцелуями. Разве все остальное имело значение? Сколько же во мне было теперь фальши… И я снова заговорила с Джедлой противным «светским» тоном:
— Было бы все-таки лучше, если бы ты подождала Али, поговорила бы с ним…
Она лишь отрицательно мотнула головой и упрямо уставилась на дорогу. А я все продолжала разглагольствовать, усыпляя свою совесть, хотя прекрасно знала, что рано или поздно она проснется:
— Знаешь, это все слишком серьезно. Ты бы подумала хорошенько! Потом ведь можешь пожалеть об этом!
Она даже не удостоила меня ответом. И я вспомнила, что все, что сейчас происходило, началось однажды с ее вопроса: «Ты любишь Али?» А теперь я везла ее на встречу со смертью (разве то чудовищное слово, которое я не выносила, не означало то же самое?). Но сама я думала только о Хассейне. И любила его. И я нисколько не смутилась, рассмеявшись вдруг в присутствии Джедлы, рассмеявшись громко и горько.
Глава XIV
Не знаю точно, когда я начала испытывать страх. Немой и холодный, как могила. Приехав по адресу, который дала мне Лейла, я вдруг почувствовала отвращение от одной только мысли, что сопровождаю сюда Джедлу, для этого мерзкого дела…
Я вся одеревенела тогда — может быть, ужаснувшись вида женщины, принимавшей нас. Я охотно вообразила бы себе ее какой-нибудь беззубой старухой, грязной и неопрятной, как колдунья. Эта же была неопределенного возраста, с эффектным лицом, с накрашенными губами, подведенными глазами. Женщина сухо взглянула на нас и слегка улыбнулась, дав понять, что она в курсе дела. Повернувшись к Джедле, прищурилась, как бы изучая ее. Я уже готова была остаться с Джедлой, чтобы защитить ее от этой женщины и от всех, подобных ей, чужих людей, от всего мира. Но меня попросили удалиться: девицам здесь было не место. Но даже на улице я все еще чего-то боялась, сама не знаю почему. Может быть, потому, что мне вдруг приоткрылся мир, о котором я не имела никакого представления и в котором теперь пребывала Джедла? Мир «институтов красоты» — клиник, где все происходило под тусклым взглядом таких вот женщин, где все решалось с помощью хирургического ножа и наркоза. Там не принимались в расчет ни нежные чувства, ни ненависть, ни капризы, ни даже совершенные в жизни ошибки. На их языке это все называлось по-другому: «особый случай», «осложнения» и в заключение «решительное средство» — аборт…
Когда Джедла вышла оттуда обычной своей походкой, лишь немного подавшись вперед, я заметила, что, хотя глаза ее, как всегда, блестели, лицо было бледнее обычного, а голова слегка наклонена набок, словно у сломавшейся куклы. Она села на заднее сиденье и закрыла глаза. Меня снова охватил страх, когда я увидела, как она стиснула зубы. Ей оставалось только мужественно терпеть.
Я вела машину осторожно, стараясь избежать толчков. Она дважды просила меня остановиться — когда чувствовала себя особенно плохо. Во второй раз, помогая ей получше устроиться на сиденье, я обхватила ее за хрупкие плечи, чтобы уложить поудобнее, и мне вдруг захотелось попросить у нее прощения. Но она не обращала на меня внимания. Ее лицо, искаженное гримасой боли, отвернулось от меня. Я поняла, что ничем не смогу ей помочь, что вообще все кончено. Таковы были мои предчувствия, которые я и называла страхом…
Джедла умерла ночью. Как только мы приехали, Лейла взяла ее под свою опеку. Меня же с привычной по отношению ко мне твердостью отправила к Мирием. Лучшее, что я могу сделать, только и сказала она, — это идти спать. Я покорно послушалась ее.
У себя в комнате я испытала внезапный ужас перед надвигающейся ночью. Там волновались, бегали, суетились у постели больной женщины, Джедлы. А здесь находилась я — одна, никому не нужная, бесполезная. От сознания этого я долго плакала, повалившись на кровать. И слезы мои становились тем обильнее, чем больше я испытывала стыд, ярость и одновременно жалость к самой себе…
Ночь внушала мне страх — в ней было что-то угрожающее, бездонно темное, как чрево женщины… Но в конце концов я устала от слез. И уснула.
Прошло немного времени, и меня разбудили. Ничего не понимая со сна, я слушала Мирием, которая все повторяла мне с заплаканными глазами, что Джедла умерла. Какая-то тяжелая, давящая пустота заполнила меня, и в нее, как в бездну, обрушилось имя: Джедла! Джедла… Джедла… Все мое существо твердило его, ставшее внезапно чужим и далеким. Я осторожно произнесла его вслух, подчеркивая арабское звучание первых букв: «Джедла!» Голова моя была тяжелой, невыспавшейся. Люди что-то делали вокруг, суетились, двигались. Все походило на кошмар. Я должна была пойти к Рашиду, успокоить его — он плакал, оставшись в комнате один, без матери. Я взяла его за руку, и он постепенно затих и уснул. Я смотрела на него, на его мирный, спокойный сон. Джедла! Джедла!
Из всего того, что было потом, я помню только устремленный на меня злой, инквизиторский взгляд Лейлы и жалобное отчаяние Мирием, которая жутко боялась за свои роды — нынешняя обстановка была катастрофически неподходящей для нее. Ее муж взял на себя тяжелую миссию предупредить Али о случившемся. Когда через день утром он нам объявил, что Али приехал, я вдруг посмотрела на этого человека другими глазами: мне открылись в нем скрытое достоинство, скромность, такт. И мне стало стыдно. Потом в мою комнату, из которой я почти не выходила, зашла Лейла, чтобы сказать, что Али хочет со мной поговорить. Я струсила. Обернулась к ней в панике, и она показалась мне большой, сильной, благородной. Мне захотелось спрятаться в глубоких складках ее платья. Я умоляюще посмотрела на нее. «Нет, я не пойду к нему! Это я, — хотелось мне крикнуть, — я убила Джедлу! Я разжигала в ней огонь ревности, возмущала ее душу! И все только потому, чтобы чем-то заняться, позабавиться, не остаться одной, без внимания мужчин!» Я посмотрела на Лейлу и увидела, что нет в ней никакого ко мне сострадания, нет ни следа былой нежности. А как мне хотелось, чтобы она сейчас обняла меня, успокоила, утешила, погасила во мне смятение! Но она только молча и даже как-то презрительно наблюдала за мной. Нет, никогда я не смогу заставить себя раскаиваться на глазах у всех, никогда не позволю себе распуститься и безвольно лить слезы перед другими и высказывать вслух, облегчая душу, все, что гнетет меня…
Когда я шла к Али, у меня было такое чувство, словно иду к судье. Но я ошиблась. Передо мной находился человек подавленный, угнетенный горем, жалкий от обрушившегося на него несчастья. И я поняла наконец, что люди могут жить, сносить свои беды, только сочувствуя в горе друг другу, только сердечно откликаясь на боль другого. Вот и Али вовсе не вызывал меня для допроса, но лишь затем, чтобы поговорить со мной. Ему, как и мне, хотелось простого человеческого общения. И, слушая его, я впервые испытала настоящий стыд, тот самый, когда твоим глазам предстает чужое горе. Постепенно я заставила себя вслушаться в исповедь его несчастья, в те жалкие слова, которые он наконец смог произнести своим упавшим, надтреснутым голосом. И даже обнаружила в них для себя слабый проблеск надежды на собственное спасение.