Выбрать главу

Повернувшись к двери, которая закрылась за жизнью женщины и за которой была спасена эта жизнь, жизнь Джедлы, я подумала, что она, возродившись, получит еще не остывшие угли этого страдания, коснется их обжигающего жара. Я пристально посмотрела на дверь, потом быстро ушла из дому. Ненависть просочилась в мою душу, холодная, липкая. И мне стало страшно.

Однако, когда я увидела ее, вытянувшуюся на кровати, бледную, похудевшую, я разволновалась, как при виде больного ребенка. Я знала ее всегда гордой, невозмутимо спокойной. И, только слыша временами из-за изгороди ее взволнованный голос, чувствовала ее душевные терзания. Теперь же ее словно вдавленная в подушку голова с прилипшими к мокрым вискам завитками волос, весь ее измученный вид, которые могли растрогать кого угодно, вызывали у меня нежность.

Я посмотрела на хрупкие очертания ее тела под простыней. И мне захотелось, хотя я все еще колебалась, обрести смелость и заговорить с ней, найти какие-то нужные слова, шепнуть их, наклонившись к этим почти прозрачным, прикрывающим глаза векам. Я хотела, чтобы она взглянула на меня. И она посмотрела, не улыбнувшись, а потом отвернулась. Однако мне показалось, что она вполне спокойна.

Тишина, царящая в комнате больного, всегда угнетает и быстро становится невыносимой. Я решительно нарушила ее, ничуть не заботясь о том, что произношу банальности:

— Ты отдохнешь, наберешься сил. И все пройдет, развеется, как дурной сон. Все уже позади.

Она окинула меня жестким взглядом. И я смолкла и снова стала бояться ее, поняв, что она всех нас держала на привязи своих неласковых глаз, своего тела, утонувшего в необъятной постели, своего упрямого лба, своего нежелания, отказа общаться с нами. Сама оставаясь недоступной. И снова воцарилось молчание, тяжелое, как смерть. И снова мой страх и моя ненависть странно смешались воедино, бились во мне, как два крыла над обрывом в черную бездну. Я не осмеливалась взглянуть на тот, другой край этой пропасти, на лицо Джедлы. Да еще это наше молчание, которое становилось уже невыносимым, которое должно было лопнуть, как слишком туго натянутая резинка, которое уже… И тут до меня донесся ее тихий голос. Она говорила, словно декламировала стихи, как-то тускло и мрачно:

— Я не знаю, что со мной произошло. Еще под душем я внезапно почувствовала сильную головную боль, голова стала тяжелой, такой тяжелой… Больше ничего не помню…

Ну вот, все и кончилось. Теперь она лежит здесь, и Али вошел к ней, лицо его разгладилось, остались только круги под глазами. Я оставила их вдвоем и пошла помочь Мирием, которая приводила в порядок дом после всего происшедшего. Но сначала я вошла в ту самую ванную, где все это случилось и куда никто из нас так и не удосужился зайти до сих пор. Автоматически, не думая ни о чем, убрала там. Взглянула, в каком состоянии подводка газа к водонагревательному аппарату — это ее надо было незамедлительно ремонтировать, как сказал мне Али, — их предупреждал в свое время владелец виллы, просил обратить внимание на шланг, он уже давно, как и вся проводка, был ненадежен. Около умывальника я машинально подобрала валявшуюся на полу смятую картонную коробочку. Я расправила ее и задумалась, увидев этикетку: это же была упаковка из-под гарденала!..

Рука моя еще блуждала по шлангу, где надо было обнаружить место утечки газа, чтобы показать его Мирием — она обещала позаботиться о ремонте. Потом я потихоньку вышла из ванной, рассеянно сжимая в руке кусочек картона, и пошла к себе домой. По дороге я остановилась, раскрыла ладонь и внимательно посмотрела еще раз на коробочку из — под снотворного. Потом выбросила ее подальше. Смятение, овладевшее мной, пронявшее меня до самого нутра, было похоже на панический страх.

Глава IV

Джедла выздоравливала медленно. Казалось, что она никак не могла проснуться после глубокого сна, прийти в себя после долгого путешествия. Она возвращалась к нам с отсутствующим, чужим взором. И тело ее неподвижно лежало под ослепительно белой простыней, и в ее зашторенной спальне можно было разговаривать только шепотом. Темные ее глаза были открыты, но их отсутствующий взгляд уносился куда — то вдаль через распахнутое окно.

С удивлявшей меня естественностью я исполняла роль и сиделки, и преданной подруги. И по дому ходила так, словно все в нем было мне привычным, своим. Я была скромна, стыдлива, даже целомудренна и вздыхала про себя: «О господи, зто-то мне зачем?!» Когда прежде я встречала Джедлу и Али на улице, то их близость, их нежность друг к другу приводили меня в бешенство, я вся съеживалась, ощетинивалась, готовая броситься на них, перегрызть им горло. И вдруг она теряет сознание… Казалось, бы, такой пустяк, но он был тенью снедавшей Джедлу смутной тоски…

И вот теперь она лежит здесь, ушедшая в себя, молчаливая. Не больная, но какая-то потерянная. И ничего не хочет — никаких изъявлений внимания, нежности; ничего не слушает и не слышит, не внемлет никаким увещеваниям. Али угрюмо бродил, опустив голову, по пустым комнатам или надолго уходил из дома и возвращался после своих прогулок уставшим, покрытым пылью, с угасшим взглядом. Он не замечал меня, не разговаривал со мной, и его рассеянность казалась мне, как это ни странно, признаком его полной беспомощности. Когда он входил в спальню к Джедле, а я сидела там, я немедленно поднималась, чтобы оставить их вдвоем. Но он меня задерживал каким-то усталым, утомленным жестом, на который я отвечала, не придумав ничего другого, согласием. Рядом с ней он хмурился немного, но в глубине его глаз вспыхивал теплый свет, они загорались бесконечным к ней вниманием, а когда он к ней обращался, то слова слетали у него с губ с обеспокоенной, взволнованной нежностью, чтобы коснуться ее слуха, чтобы заставить ее внять им.

Али тихо говорил:

— Тебе лучше?

Забывая о моем присутствии, он клал руку на ее загорелый лоб. Она отвечала ему ровным, ясным голосом:

У меня больше не болит голова. Только чувствую себя немного усталой.

— Ты поела?

Она поворачивалась ко мне, но не улыбалась, вынуждала меня вмешиваться, сообщать ему какие-то сведения о ее состоянии, но он не слушал, потому что непрерывно смотрел на Джедлу. А во мне при взгляде на нее поднималась волна холодной враждебности, зависти к ее одиночеству, так облегчаемому всеми нами. Она была свободной, думала я. Нет! — противилась закипавшая во мне злость. Не свободной, а черствой, эгоистичной, бессердечной. И как только умудрялась она не замечать эти две новые морщинки, что пролегли теперь на лбу Али? Эти две морщины, которые превратили внезапно его лицо во что-то такое ранимое, до чего и дотронуться-то было страшно и обращаться с которым надо было ох как осторожно. Для меня вообще лицо мужчины, искаженное болью, было знаком всех несчастий мира, всеобщей беды. И мне хотелось, протянув к нему руки над этой кроватью, приласкать его, смягчить его боль и печаль… Я подумала внезапно о смятом пакетике из-под снотворного, валявшемся в слишком чистой ванной комнате, и он мне показался такой ерундой. Потом я посмотрела на лежавшую в кровати Джедлу, разделявшую нас, неподвижную, одинокую. Ее дыхание становилось иногда неслышным, замирало, будто падало куда-то в глубокую бездну, потом снова поднималось и растворялось бесследно в нашем молчании — в нашем ожидании.

Наконец Али вставал и как-то неуверенно, запинаясь, говорил, что он должен уйти, чтобы она поспала. Слова были какие-то жалкие, словно он пытался убедить себя, что не пасует перед несчастьем, не бежит в страхе от этого упрямого, ожесточившегося детского лица, которое ему представлялось совсем другим, когда оно отдыхало.

И эта его хитрость, его такая очевидная уловка, сближала меня с ним.

Так прошли три дня — в полном молчании. Тихий шепот озабоченных голосов, сводящая с ума тишина затемненной комнаты, где находилась больная, всегда распахнутое, но зашторенное окно, за которым царило лето, сияло небо… Окно, как бы раскрытое для прыжка. И эти хрупкие очертания тела под простыней, черноволосая голова, вмятая, будто навсегда, в подушку.

Время застыло, словно гладь мертвой воды. И мне казалось, что я живу здесь давным-давно, в прохладном полумраке этих комнат, в этом вечном бдении у постели больной…