— Пойди и взгляни, — всхлипнула она. — Выйди на улицу. На воротах прибили доску, опозорили тебя перед всем селом.
Она вытерла глаза и передернула плечами.
— Ты должен непременно подать в суд на этого негодяя Кордиша.
Джеордже засмеялся, и глаза Эмилии вновь наполнились слезами. Он смеялся, обнажая белые крупные зубы, сверкавшие на смуглом, обветренном лице. Эмилия почувствовала, что никогда не оставит мужа и готова все вытерпеть ради него, что бы он ни сделал, даже если убьет кого-нибудь.
— Пошли сорвем доску, — спокойно сказал Джеордже. — Что поделаешь, такова уж политическая борьба.
— На что тебе эта политика? Дан пишет, что мы совсем забыли о нем, и ждет письма. Не лучше ли тебе съездить посмотреть, как он живет?..
— Нет, сейчас не могу, — сказал он, подумав.
Пока Джеордже одевался, Эмилия смотрела в разбитое окно на еще серое утро, обещавшее, однако, погожий день. Она не могла видеть лицо мужа в этот момент, а если бы увидела, то ее испугали бы беспокойство и безнадежность, с какой он смотрел на нее, не свойственное ему выражение немой мольбы.
Они вышли вместе на улицу, где Васалие, ругаясь, старался оторвать доску, прибитую к воротам несколькими десятками гвоздей.
Зазвонил колокол, созывая к заутрене. Группы крестьян останавливались у школы, читали, перешептываясь, и шли дальше. Многие не здоровались с Джеордже, а те, кто снимал шляпу, старались, чтобы никто не видел этого.
— Поостерегитесь, господин директор, вас хотят избить, — предупредил Васалие.
Джеордже вздрогнул. В глазах его на мгновение мелькнула злоба, но он попытался улыбнуться. Эмилия прижалась к его плечу.
Наконец доску удалось оторвать, и Васалие, ухмыляясь, протянул ее Джеордже.
— На растопку пойдет, все-таки польза.
— Ты, Васалие, — сказал Джеордже, — приходи попозже в примэрию, известишь народ о разделе имения. Сбегай и к Софрону, пусть тоже придет…
— Софрон больше не староста, — возразил Васалие и подробно рассказал, как этой ночью Митру самовольно его сместил и заодно выгнал из села Гочимана. Он добавил также, что Урсу, Клоамбеш, Пику, Марку Сими и другие очень обозлены этим и считают, что виноват во всем он, директор.
Джеордже громко засмеялся, но Эмилия чувствовала, что в смехе его нет и следа искренности. Когда она предложила ему позавтракать, он отказался и, сказав, что ему некогда, поспешно зашагал к церкви.
Глупый поступок Митру вывел его из себя. Этого, по его мнению, ни в коем случае нельзя было допускать после несчастья на ярмарке. Джеордже шел быстро, не отвечая на приветствия и не обращая внимания на перешептывания людей за его спиной. Перед церковью собралась группа парней, которые с ним не поздоровались, а когда он отошел, то услышал пронзительный и злобный выкрик:
— Безрукий! Предатель!
Он хотел остановиться и подойти к ним, но взял себя в руки. Это не имело никакого смысла. Его охватило сомнение — может быть, он в чем-нибудь ошибся. Село, над которым сверкало яркое, но холодное солнце, показалось ему чужим и враждебным. Давал себя чувствовать голод и усталость. Джеордже решил поговорить с Урсу, которого уважал, объяснить ему смысл наступающих времен и попросить стать старостой, чтобы демократическая деятельность в селе была с самого начала связана с этим уважаемым всеми именем.
Джеордже знал, что ему не мало придется повозиться с Митру, но не предполагал, что тот будет так самовольничать, а это случилось уже дважды. Слова, сказанные Митру тогда на кукурузном поле, не давали Джеордже покоя. Он старался о них не думать, но дело было не в словах, а в действительности, которая скрывалась за ними. Он владел землею, а Митру был его батраком. Это было истиной для всех окружающих. Искренность тут была ни при чем, речь шла о давно установленном порядке, от которого внутренне он уже отказался, но который продолжал незыблемо существовать для других. Это была их правда, правда других, беспощадная и пристрастная.
По пути Джеордже решил, что не должен думать о препятствиях, которые встанут на пути объявления его правды. Эта правда существовала, и он знал это так же твердо, как то, что живет, правда целой грядущей эпохи. Он не должен спрашивать себя, достоин ли он сообщить о ней своим близким. Перед ним был один возможный путь… И где-то в этом переплетении, которое с 1943 года ничто не могло сломить — ни нищета, ни война, ни ежедневная смертельная опасность, — билось что-то беспокойное и упрямое — бессилие заставить ближних и главным образом Эмилию понять себя. Отношения между ними после его возвращения складывались совсем не так, как ему этого хотелось: повседневная жизнь, ночи, разговоры — все это захватывало его лишь частично. Ему хотелось рассказать ей все, но останавливал какой-то стыд, он побаивался Эмилии, особенно теперь, когда стал калекой.