Выбрать главу

— Можно сказать, что я тоже возвращаюсь с фронта, — непринужденно заявил он. — Здесь тоже не обошлось без больших сражений, раненых и искалеченных. Мысль о том, что это было только начало, величественна и страшна…

Суслэнеску вдруг резко оборвал свою речь.

— Вам претит моя болтливость.

— Нет… я просто отвык. Приходится вспоминать другие понятия, кроме тех, какими я пользовался столько лет…

— Как мило вы сказали. Очень мило.

— Что вы преподавали до сих пор? — спросил Джеордже.

— Историю, — пожал плечами учитель. — Историю, в которой не черта не смыслю. Конечно, выражаясь фигурально!

Джеордже закурил сигарету и, щурясь от едкого дыма, смотрел на болтавшего без умолку Суслэнеску, Эта надоедливая, пустая болтовня утомила его, а беспричинная веселость казалась неуместной после отвратительной сцены в доме прокурора. Джеордже с досадой подумал, что напрасно взял на себя эту новую обузу.

На фронте в дни великих испытаний их споры, даже самые горячие, были тысячами нитей связаны с их собственной жизнью и судьбой. Они спорили о поступках и взглядах на исторические события, о поведении отдельных людей и всегда с ярким ощущением, что в эти мгновения рождается что-то новое. Позднее, в госпитале, разговоры и переживания других офицеров казались ему мелкими и пустыми, люди с нетерпением и радостью готовились вернуться к тому же, что оставили дома до войны. К Джеордже офицеры относились с недоверием, видя, что он читает марксистские брошюры и не разделяет их восторгов, когда кто-нибудь из них, смакуя подробности, рассказывал о том, как он соблазнил какую-нибудь сиделку.

За время пребывания в лагере военнопленных Джеордже привык верить, что все относящееся к человеку, в том числе и каждое слово, драгоценно и поэтому должно тщательно взвешиваться. Поэтому, когда вспыхивал горячий спор и люди ссорились, наскакивая друг на друга просто чтобы убить время, он пренебрежительно молчал.

Хозяин тем временем принес им еще по стакану цуйки, горчицу и тарелку больших сморщенных соленых огурцов по заказу Суслэнеску.

— Теперь я могу вам признаться, что бегу в деревню в поисках идеала, — сказал Суслэнеску, протирая очки. — Я еду туда искать смысл жизни.

— Все это можно найти и в любом другом месте. Всюду, где есть люди, — резко ответил Джеордже.

Суслэнеску качнул головой, словно получил дружескую пощечину.

— Возможно. Но прежде всего мы должны смыть с себя прежнюю грязь. Обновиться.

— А почему вы чувствуете себя грязным? — поймал его на слове Джеордже.

— Я говорю не о себе лично, нет. О сословии, к которому принадлежу… Вы должны признать, что румынская интеллигенция позорно оскандалилась. Нигде интеллигенты не оплакивали так горько свергнутых богов и не умирали в таком числе вместе с ними.

Суслэнеску почувствовал вдруг, что говорит впустую, и сразу помрачнел. Барак, где они находились, предстал перед ним во всей отвратительной наготе, а бегство в деревню показалось вдруг жалким и ненужным. Он поделился несколькими обрывками идей с этим усталым офицером, за молчанием которого могли скрываться безразличие и неприязнь. Суслэнеску снова почувствовал себя одиноким, заброшенным, и беспокойство вновь пронизало все его существо. Даже цуйка стала ему вдруг отвратительна.

Снаружи донесся гудок паровоза. Толпа сразу заволновалась и кинулась к выходу, откуда послышались отчаянные вопли придавленных.

На перроне толпа штурмовала поезд со всех сторон. Не дожидаясь остановки, люди прыгали на подножки вагонов, сталкиваясь с теми, кто хотел сойти, карабкались на крыши, где и без того было полно народу. Джеордже и Суслэнеску бросились в хвост поезда и без особого труда устроились на открытой платформе. Снова заморосил мелкий колючий дождь, окутав весь вокзал серым туманом, едким, как холодный дым.

Через два часа поезд тяжело и мучительно вздрогнул, заскрежетал колесами и покатился по мокрым рельсам, оставив позади город, над которым колыхались огромные клубы пара и дыма. Джеордже натянул на голову капюшон и уснул с горящей сигаретой в углу рта. Вокруг сидели на корточках люди, покорно подставив сгорбленные спины монотонному, по-осенне унылому дождю.

8

Отъезд Суслэнеску «на поиски правды» не был результатом минутного решения. Вот уже несколько месяцев как приятели стали с изумлением замечать происходящие в нем перемены. Вместо прежних бурных вспышек красноречия, после которых он падал в изнеможении со слезами в глазах, Суслэнеску стал холодным, расчетливым и непонятным. Иногда он целыми днями витал где-то далеко, не обращая внимания на окружающее. К урокам он стал относиться небрежно и с неподдельным равнодушием сыпал датами и именами (прежде имевшими для него столько скрытого значения). Однажды, во время крупной рабочей манифестации, сослуживцы видели, как Суслэнеску, стоя на тротуаре, бледный, с расширенными от возбуждения глазами, следил за катившейся по улице серой лавиной толпой, над которой, словно красные крылья, колыхались алые знамена. Его больше не интересовали любимые рассуждения коллег о голоде, нищете, их надежды на помощь из Америки, раздражала их беспечная уверенность в том, что все это продлится не более шести месяцев. На переменах между уроками он сидел, сгорбившись, где-нибудь у окна и, почти касаясь носом строк, с увлечением читал книгу, предусмотрительно обернутую в газету. Вначале поведение Суслэнеску заинтриговало его коллег, но вскоре они совсем перестали обращать на него внимание. Возможно поэтому, неожиданная выходка Суслэнеску так ошеломила всех. Однажды учитель географии Блага, дрожа от негодования, стал рассказывать о том, что газету царанистов[7] «Ардеалул демократ» запретили, а ее распространителей — «юношей из лучших семей города» — избили венгерские рабочие. Лицо Суслэнеску вдруг побелело и задергалось.

вернуться

7

Национал-царанисты — буржуазная реакционная партия.