«Начались парламентские дебаты о положении в Ольстере, в столице которого в прошлую пятницу погибло одиннадцать человек, а сто тридцать было ранено».
Мы разговариваем, шутим, а там… за тысячи километров… Но что значат эти тысячи километров, когда сейчас… космические скорости…
— Ты счастлива, Шаруне? — ни с того ни с сего спрашивает Дайнюс и задумывается: а я — счастлив? Спроси она меня об этом, что я отвечу? Никогда еще не ломал голову над тем, счастлив ли. Работаю — и точка. Работа мне по душе… Может, даже и не то… но — работаю. Просто не представляю своей жизни без деревни, без работы на земле. Делаю то, что умею и что могу. А может, это главное для человека — сделать все, что в твоих силах?
— Счастлива! — твердо отвечает Шаруне, тверже уж некуда, и смотрит на Дайнюса в упор — но взгляд этот не выражает ничего.
В дверях появляется Полина.
— Степана не видела, Шаруне? — Ее босые ступни — широкие, ноги иссечены стеблями травы.
Шаруне качает головой.
— Куда же он мог деться?
— Да там, — машет рукой Дайнюс. — Над озером.
Полина не отвечает, медленной поступью уходит через картофельное поле.
— Зачем ты показал? — шепчет Шаруне. — Не стоило.
— Раз женщина ищет…
— А твое-то какое дело!
Шаруне склоняет голову; волосы закрывают лицо; плечи опускаются, проступают острые лопатки; руками обхватив колени, она съеживается, вся уходит в раковину; теперь надолго притаится в ней, выставив острые рожки. Ну и пускай, Дайнюс же ничего страшного не сказал. Что с ней стало? Целый день носилась к дороге, издали было видно, какая она веселая, а сейчас присохла к этому стульчику, словно верная хранительница огня, и не слышит, что крышка кастрюли брякает, попыхивает пар, белая пена с шипением хлещет на раскаленные конфорки.
Дайнюс вдруг вспоминает, что «его ждут», отходит к забору и смотрит на озеро, откуда доносится громкий говор.
— Долго еще пробудешь? — тихо спрашивает Дайнюс, думая, что надо бы еще разочек напиться из колодца своего детства.
— В четверг на работу.
Шаруне, не поднимая головы, снимает с кастрюли крышку. Во дворе витает запах горелого, заглушая благоуханье цветов — белого паслена, наверно — и запах свежего сена, сложенного в копну рядом с гумном.
— Вот и хорошо, — говорит Дайнюс, сам еще не понимая, почему это хорошо: ах да, еще целую неделю Шаруне будет летать по тропинке к озеру, сновать по двору — за деревьями хутора то и дело мелькнет ее цветастое платье; правда, Дайнюс этого не увидит, завтра он перегоняет комбайн на другой конец деревни — на последнее ржаное поле…
«В ближайшие сутки погода не изменится. Температура днем — 27—29 градусов…»
В дверях появляется Марчюс Крейвенас — простоволосый, в холщовом, с обвисшими полами пиджаке.
— Идешь?
— Ага, дядя.
— Устаешь за день от этой тряски?
— Лучше спится.
— Молодые крепко спят. А вот старики… Всякое в голову лезет. Все не дает покоя: умирать пора, а дурак дураком, словно вчера родился.
— Все шутите, дядя.
— Вечером радио включаю… Молодым без молитвы не ложился, а стариком без радио… Что время с тобой делает! Раньше одна забота была — что у тебя на хуторе. Эх, кто скажет, когда человеку легче: когда он больше знает или когда меньше… Больше знаешь — больше забот. Хлопочешь, отчего это в мире неспокойно, отчего человек человека убивает да еще изобретает, как бы побольше себе подобных перебить. Ужас сколько пороху на свете припасено. Так и слышишь запах. Вот пролетел давеча самолет, я голову поднял, поглядел — реактивный, четыре мотора — и сердце екнуло: а вдруг?..
— Нам, дядя, бояться нечего.
— На голову бомбы нам не падают — это хочешь сказать? А мало ли где падают? И почему? Чем эти люди виноваты? Стоит старик у развалин своей избы, жена погибла, ребенок неживой… Почему?
— Есть виновник, дядя. Все его знаем.
— Знаем! Чего тогда ждем? Чего смотрим со стороны? Взять бы такого за глотку да так нажать, чтоб глаза на лоб полезли! Дали бы мне волю, человек ты мой…