Они входят в избу и вешают промокшую одежду на деревянные крюки. В избе пахнет полем, землей и мокрой псиной.
Сокол снимает плащ, аккуратно складывает его на лавке, а рядом пристраивает автомат. На широком ремне, опоясавшем пиджак, — пистолет и две лимонки с утиное яйцо. Голенища сапог широкие, и ноги кажутся на удивленье тонкими и длинными — точь-в-точь оглобли.
Маркаускас приседает на краешек табуретки у стола. В боковое окно он видит у погреба телегу с свеклой (могли ведь до ночи всю свезти), в торцовом окне видит человека с пулеметом, который разгуливает перед распахнутыми воротами. Незнакомый, молодой еще, какой-то нескладный, — интересно, издалека ли и кто родители? Сокол спрашивает, что слышно в деревне, но откуда возьмешь для него новости, если с хутора ногой не ступаешь — работы невпроворот, а руки только две. Да и вообще такая жизнь — смеркается вечер, управился по хозяйству, закрыл ворота, запер дверь и сидишь. Длинные вечера, долгие ночи. Ни к тебе не забредет в такую пору сосед, ни ты сам не пойдешь к кому покурить или потолковать. Да и о чем толковать-то, когда рот заткнули.
В открытую дверку плиты видно, как полыхает огонь. На полу и стенах пляшут жутковатые тени людей и предметов. Совсем уже стемнело, думает Маркаускас. Учитель не засидится — нет, опасно ему тут долго быть, — успеют еще раз за свеклой смотаться…
— Может, лампу?.. — спрашивает он.
Сокол стаскивает с ног грязные сапоги и ставит на поленья к огню. Снимает заскорузлые портянки, набрасывает на голенища.
— Не надо.
Он стоит посреди избы босой. Тяжелый дух разопревших ног разносится по избе, перебивая запах поджариваемого сала.
— Не легкую долю выбрал, учитель.
— Я не учитель. Говорил уже.
— А-а… Под лавкой деревянные башмаки, надень.
Маркаускас снова смотрит в окно. Человек с пулеметом все еще маячит у ворот. Словно привидение, словно тень смерти, чернеет человек. Хорошо, что тут учитель… свой человек, старый знакомый.
— Наверно, в армию хотели забрать?
— Кого? Меня?
— Ага.
— Возраст не тот.
— Родителей увезли?
— С десяти гектаров пока не берут. С чего это ты?.. Ха, понимаю, Маркаускас. Прикидываешь, почему я в лес ушел?
— Я просто так… Ведь ни с того ни с сего не бывает…
Маркаускас спохватывается — поди, не стоило об этом спрашивать, но слово не воробей, не поймаешь.
— Послушай, Маркаускас, я не захотел быть скотиной, которую гонят на бойню. Я ушел воевать. За Литву, Маркаускас. За Литву без чужих — коричневые они или красные.
— Я хочу спросить: ты веришь в это, учитель… Сокол?
Маркаускене ставит на стол тарелку с глазуньей, пододвигает хлеб.
— Кушайте, — говорит она. — Тересе, молоко! Посмотри, чтоб не сбежало…
Сокол, отломив двумя пальцами кусочек хлеба, не спеша отправляет в рот, поддевает вилкой шкварку.
— Ты веришь в такую Литву? — Маркаускасу хочется узнать точно: он уже не помнит, когда толковал с ученым человеком, а от всяких слухов голова кругом идет.
Сокол снова кладет в рот кусочек хлеба.
— Не говорю, что это произойдет пятнадцатого декабря или на Новый год. Пускай дураки сказки рассказывают. Но я верю, Маркаускас, что такая Литва будет! Нельзя же вымарать целое государство с карты мира.
— Но ведь такая саранча налетела, такая силища…
— Ты послушай, Маркаускас, о чем говорит история. Когда-то с запада шли крестоносцы. С крестом и молитвой шли против пруссов, Литвы, латышей. Им нужны пыли наши земли, наши леса, наши реки. И главное — им нужен был путь на восток. И кто же перед ними устоял? Пруссов они перебили, латышей поработили, и Литва оказалась тем железным кулаком, который поставил крестоносцев на колени. Теперь, с другой стороны. Скажешь, России не нужна дорога на запад? Вот они и нахлынули с востока.
— Живем, что горох у дороги, — кто идет, тот и обижает.
— Да, живем мы на большой дороге… Ты ведь знаешь, как живется малоземельному крестьянину между двумя богатыми соседями. Каждый из них норовит сделать его своим батраком. Скажешь, не верно говорю, Маркаускас?
— Святая правда, учитель… Сокол. Но не зря ведь сказывают — против ветру не плюнешь.
Сокол страдальчески усмехается и, помолчав, говорит:
— Когда крестоносцы осадили Пиленай, надеялись ли литовцы победить? Нет! И все-таки сражались. А когда не осталось другого выхода, сожгли себя на костре. Но рабами они не стали. Ты слышишь, Маркаускас, они не стали рабами!