Выбрать главу

— Тсс… — вытянув шею, шипит, словно гусенок, Генюс, — бабушка спит.

Руки сами хватают ребенка, сжимают в объятиях, садят на колени. Шершавая ладонь проводит по лохматой головке, по жарким плечам.

— Я не спал, папа.

В горле стоит комок.

— Ты так не жми меня, больно…

Тракимас кладет ребенка в постель и говорит:

— Сейчас…

Сбрасывает одежду, забирается под одеяло.

— Папа…

— Что скажешь, сынок?

Генюс молчит, уткнувшись носом в плечо отца.

— Папа…

— Я слушаю.

— Как мужчина мужчине тебе скажу, ладно?

Снова что-то стискивает горло.

— Ладно, папа? Как мужчина мужчине…

— Говори, Генюкас. Только лежи, лежи.

— Нет, я сидя, — говорит мальчик. — Папа, Марчюконис приходил.

— Зачем он приходил?

— Папа, он говорил — ты стекла откупишь.

Тракимас уже и забыл об этих парниковых рамах.

— Это ничего, сынок. Купим и отдадим ему. Оба съездим и купим. И ты скажешь ему: я больше никогда…

— Но, папа…

— Что же еще?

— Только я тебе как мужчина мужчине.

— Ну, говори, будь мужчиной.

Генюс наклоняется к уху отца и шепчет — чтоб только бабушка не расслышала:

— Папа, пока Марчюконис бабушке на нас ябедничал, я сбегал к роднику, где у них бачок с молоком, и… и…

— И что же ты сделал?

— И… и в молоко напикал…

Тракимас тоже садится, он не знает — смеяться ему или плакать.

— Я тебе как мужчина мужчине, папа…

Генюс шмыгает носом — вот-вот разревется. Столько не спал, ждал, пока отец вернется, доверил ему секрет… как мужчина мужчине, и вдруг…

— Па-а… па-а-па… — Утыкается отцу в грудь, пищит жалобно и тоненько, словно мышонок в капкане.

— Не плачь, сынок, я же тебя не ругаю. И бабушке не скажу. А Роландас знает? Ему я тоже не скажу.

Генюс, натянув на голову одеяло, дрожит, попискивает, видно, держится из последних сил, но все-таки начинает плакать.

— Не надо, — утешает Тракимас сына, — давай лучше спать! Давай заснем. Завтра поговорим. Завтра…

Всхлипнув, сын замолкает. Близость отца успокаивает Генюса, сильная и добрая рука убережет его от всех напастей.

За окном струится летняя ночь.

Рука сталкивает одеяло — словно камень скатывает, и лежит бессильная, вялая, откинутая далеко. Грудь вздымается с трудом, рот ловит спертый воздух, можно подумать, печку натопили — духотища такая, что лицо, руки, все тело будто тиной облипает. Выйти бы в ночь да растянуться на росистой траве в саду и глядеть на звезды. Как давным-давно… Неизвестно, что за хворь это была — такая чесотка на него напала, что до крови раздирал подмышки, живот, пах, глаз не мог сомкнуть. Ничто не помогало — ни вонючее собачье сало, ни какая-то желтая мазь, что мать привезла из города. Как-то, не в силах терпеть, вылез в окно, лег нагишом на траву, и прохладная роса мгновенно погасила огонь. Это было чудом летней ночи, и ты поверил в него, но за деревней захлопали выстрелы, загнали в избу, и ты снова не мог заснуть…

Пальцы сжимаются, шершавый кулак поднимается, застывает в воздухе и, опустившись на разгоряченный лоб, до боли трет его.

— Поля…

Даже голос теряется в этой духотище; вряд ли Полина услышала Она примостилась на краю раскладушки — всегда так лежит, пока Марюс не заснет, а часто и сама засыпает. Ребенок-то спит без задних ног, умаялся за день. Хорошо в таком возрасте. Вспомнит ли он, когда вырастет, дом над озером? Будет ли рассказывать о дедушке с бабушкой?

— Полина… Спишь?

Скрипит раскладушка, но ответа нет.

На кухне шаркающей походкой бродит мать. Тяжело вздыхает, бормочет что-то; хлопает дверцей буфета, передвигает стул. Она ложится последней, — всегда находит для себя неотложное дело. Ведь никто о доме не подумает, говорит. На ногах да на ногах. Отец давно уже ушел на гумно; тоже вряд ли заснул. Грызет старика беспокойство, прошлое перед глазами стоит. Ведь неспроста сегодня обмолвился: помнишь, как я сказал, что земля нас не прокормит? Я-то помню… Как я тащил фанерный чемодан, а ты проводил меня полем до дороги и развел руками: «Так я пошел…» Мы стояли на дороге, смотрели на раскисшие осенние поля с гниющими в прокосах яровыми, на низкое мутное небо и не знали, о чем говорить. «Там иначе будет», — наконец сказал ты, и я с пустым фанерным чемоданом зашлепал по грязи вдаль, в неведомое  т а м. Поначалу мучила вина: вот покидаю родной кров, отрекаюсь от всего, что у меня было, беру в руки посох бездомного странника, но это чувство скоро прошло — передо мной открылся огромный и малознакомый мир. Казалось, т а м  другая жизнь, т а м  все вообще иное. Не был щенком, а все равно верил, что  т а м — начало  м о е г о  п у т и. Конечно, сейчас могу сказать — весь мир обошел, и не в поисках жареных голубей, которые бы сами в рот залетали. Что же я обрел? Наверное, много. Что утратил? Видно, тоже немало. Но если взвесить все да как следует измерить…