На дороге громыхают колеса. В коляске сидят двое.
Пранис Наравас трогает пальцами зажатый под мышкой портфельчик с бумагами и ста двадцатью рублями для Аксомайтене, еще раз оглядывается на потрескавшуюся часовенку, на деревянное, искаженное страданием лицо Христа.
Фыркают лошади.
Пранис бредет по обочине дороги, а повозка приближается, догоняет.
Впереди уже маячат поредевшие деревья хутора, чернеют умытые дождем крыши построек, и он останавливается. Мужчины, едва поспевавшие за ним, сбились в кучу. Натужно дышат, подкладками фуражек вытирают пот со лба. Все молчат — никто не знает, что полагается говорить. Туманное утро: плывут раскисшие, набухшие водой тучи; вот-вот хлынет дождь — и кончится так и не начавшийся день.
Его широкие плечи поднимаются, под пиджаком проступают острые лопатки, он весь как-то подтягивается, застывает на минутку и тут же, вздрогнув, обмякает, понурив голову; автомат сползает с плеча, и он берет оружие в руки.
Хутор все ближе, его шаги все медленней, и он думает, что подчас нечеловечески трудно вернуться домой.
По пустому двору ветер гоняет расписные кленовые листья. Скрипят перекошенные ворота. Из дверей хлева высунула голову лошадь и заржала, увидев людей.
Дверь открыта, и он, махнув своим людям тыльной стороной ладони, один входит в избу. Звякает щеколда, в нос бьет затхлый запах родной избы. Женщина, сидящая у окна, поднимает голову, вскакивает, но ее сдерживает внезапная мысль, и она только-потуже затягивает уголки черного платка.
— Ты… Ты чего сюда притащился, Юргис?
Захлебнувшись желчью, женщина заслоняет руками лицо и опускается на стул. Она плачет, жалобно всхлипывая, тщетно пытаясь унять рыдания.
— Из-за тебя нас господь покарал…
Прислонившись к перегородке, стоит паренек, высокий, но совсем еще щупленький. Юргис ловит его взгляд, прямой, открытый и мучительный, не выдерживает его и направляется к двери.
На доске, на белой простыне, лежит человек, и Юргису кажется, что он далекий, чужой ему. Ведь это неправда, что ему сообщили сегодня утром, это ошибка…
Он подходит, встает у изголовья, крепко-крепко сжимает губы, но все равно вырывается слово:
— Пранис…
Как будто прилег отдохнуть после работы. Седеющие волосы гладко причесаны, большие, тяжелые руки…
— Брат мой…
Юргис налег грудью на автомат, поставленный на пол, смотрит на старшего брата, и в этот миг перед его глазами пролетает так много… такая уйма всего…
…Вот они бегут с Пранисом в лес по малину, он босиком наступает на гадюку, но Пранис успевает палкой перешибить ей голову…
…Вот они косят прибитый дождем ячмень, он едва поднимает косу, ноют натруженные руки, а Пранис говорит:
— Ты передохни, Юргис, я один докошу…
…Вот он устроился в городе, таскает бревна на лесопилке, а субботним вечером возвращается домой.
— Ну как там, лучше? — спрашивает Пранис.
— Еще хуже. Но теперь-то я знаю, кто в этом виноват.
…Вот он, три года спустя, стучится в окно к брату.
— Кто там?
— Я, Пранис…
— Кто?.. — не узнает брат. Если и узнал, то думает, что померещилось.
Снимает крюк с двери, и Юргис чувствует на своих плечах дрожащие руки Праниса.
— Откуда ты, Юргис? Мы-то думали, ты погиб в этой заварухе…
Увидев оружие Юргиса, Пранис замолкает. Потом спрашивает:
— Ты против них?..
— Не я один, Пранис.
— Немцы же такая силища…
— Там видно будет, чья сила больше.
— Дай-то бог.
…Вот он укрывает раненого Юргиса в сене, а сам сидит на чердаке и в слуховое оконце поглядывает на дорогу…
Мелькают картины прошлого, Юргис все видит так отчетливо и свежо, словно с глаз спала пелена. Вспоминает, сколько раз собирался побывать у Праниса без надобности, просто так, посидеть с ним за столом, никуда не спеша и не глядя с опаской в окно, потолковать о погоде, здоровье и родичах, помолчать, захмелев от спокойствия и тепла, и потом сказать: «Спасибо тебе…» Теперь, если и скажешь, не услышит. «Это мне надо лежать на этой доске, не тебе! Уже который год гуляю по огню, а ты сделал только один шажок. «Из-за тебя нас господь покарал», — звенят в ушах слова. Ведь, если б не я, Пранис не стал бы председателем, и сейчас хоронили бы другого. Он бы жил еще. Но чего стоит жизнь, когда сидишь и дрожишь, едва только скрипнет калитка? Нет, Пранис, ты не мог иначе, ты сердцем понимал правду и шел за нее».