Выбрать главу

— Нога, — одними губами повторял пожилой писатель Струнин.

— Не вижу ноги! Вижу кусок говна! — с удовольствием повторял сержант Грызлов. — Всем на месте, Струнин выполняет команду один! Ногу по-днять! Вытянуть! Носочек тянем! Стоять! Стоять, сука!

Струнин покачнулся на одной ноге и рухнул в грязь. Никто из писателей не поддержал его. Все брезгливо посторонились. Струнин, если честно, был плохой писатель, никто из коллег его не любил, а сборник его очерков «Соловьи генштаба» — о российских военных литераторах — считали чересчур льстивым даже в патриотическом лагере.

— Поднимитесь, — брезгливо говорил Грызлов. — Что это такое, краб Струнин? Если бы ваша жена вас сейчас видела, что бы она сказала? Небось когда на жену лезете, не падаете? Ногу по-днять!

— Все-таки это черт знает что, — тяжело вздыхая, говорил сановитый, крупный писатель-патриот Грушин, поедая вместе с солдатами жидкий, пересоленный борщ, то есть свекольный отвар с редкими листьями гнилой капусты. — Сколько нам еще терпеть? Давно бы в Москве были!

— А кто нас в эту бригаду втянул? — с ненавистью спрашивал Грушина желчный, тощий фельетонист Гвоздев. — Кто всех собрал?

— Ну, знаете, — пожимал плечами Грушин. — Я всегда считал, что место русского писателя — в воинском строю.

— Так чем же вы недовольны? Каждое утро ходите в воинском строю, — замечал Гвоздев.

— Но каждый служит по-своему… Я служу пером…

— Вот и будете пером в заднице Здрока, — говорил Гвоздев. Грушин смотрел на него с немым укором и прикидывал, в каких выражениях вечером, когда подошьется, напишет на него донос. Все писатели писали доносы друг на друга, у особиста Евдокимова они лежали в отдельной папке и составляли перл его коллекции. Писатели умели писать, выражения у них были извилистые, цветистые, — первенствовал Грушин, называвший Гвоздева то цепной гиеной, то бешеной лисицей. Еще хорошо писал драматург Шубников, у него был крепкий круглый почерк и чеканный слог, отточенный сериалами. Слова были все больше односложные, — гад, тварь, мразь, — в сериалах двусложные давно стали редкостью, а трехсложные вымарывались продюсерами.

После обеда, как водится, писатели отвечали на вопросы. Тот самый сержант Грызлов, который только что сравнивал ногу Струнина с куском говна и интересовался его способами залезания на жену, спрашивал с самым искренним подобострастием:

— Товарищ краб второй статьи! Расскажите о ваших творческих планах!

Никакого притворства в таком поведении не было. Сержант Грызлов был то, что называется «зубец», то есть служил по уставу с намерением заслужить честь и славу. Согласно устава и сержантских правил, в первой половине дня он обращался с писателями как с молодым пополнением, которое надлежало всемерно уничижать, дабы пополнение понимало, куда попало, — а во второй смотрел на них как на писателей, приехавших в часть. В сущности, главной воинской добродетелью, которую Грызлов, конечно, не формулировал для себя по незнанию некоторых слов, но чувствовал печенью, — как раз и было такое стопроцентно ролевое поведение, когда все связи, кроме предусмотренных субординацией, упраздняются. Грызлов наверняка был бы нежен со своей матерью, прибудь она в расположение роты на так называемый родительский день, когда родители раз в год допускались к солдатам официально, — но попадись она ему в качестве молодого пополнения, он бы и ее заставил заниматься шагистикой и подтягиваться на турнике, поскольку в этом контексте она была бы уже не мать, а человеческий материал; этот сержант нравился Плоскорылову, замполит обращал на него самое серьезное внимание, хотя Грызлов и не принадлежал к варяжскому роду. Грызлов, несомненно, был из самого что ни на есть коренного населения, кондового и неразвитого, но он обладал солдатской жилкой — не косточкой, подчеркивал Плоскорылов, косточка бывает только у варяжского контингента, но жилкой. Грызлов умел принимать ту форму, в которую его залили — или, в данном контексте, затянули; далеко не все коренное население обладало такими способностями, но оставить от него стоило только эту, гибкую и сознательную часть.

На вопрос о творческих планах Струнин в последнее время отвечал часто. Других вопросов ему почти не задавали. Он откашлялся и солидно начал:

— Знаете, в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом педагога, допустим, и офицера, — то лучшим педагогом окажется офицер. Или если водителя и офицера. Или, допустим, дрессировщика и офицера. Во всех отношениях лучше окажется офицер. Я всегда любил русское офицерство. В нем есть, согласитесь, какая-то особенная выправка, выпушка. И вот я думаю написать сейчас книгу об офицерстве, как оно сложилось, как стало настоящей воинской аристократией, — о лучших русских офицерах со времен Ивана Грозного. Хотелось бы дать такой, знаете, групповой портрет или даже венок, хотелось бы возложить его на русское офицерство, которое грудью пробило России дорогу к морю, которое прикрыло всем телом братские славянские народы, которое отличается всегда удивительной чистоплотностью… Вот если я сочту себя достойным, то приступлю немедленно к этой книге. Думаю, что достойное место в этой галерее блестящих русских офицеров займет генерал Пауков, руководящий той самой дивизией, которая сейчас гостеприимно встречает нас. Я ответил на ваш вопрос?