Есть японский соус, сам по себе, говорят, не имеющий вкуса, но делающий рыбу — более рыбной, а мясо — более мясным; так и тут, в самом воздухе, было что-то такое, что делало споры — более спорными, солнце — более солнечным, и даже смерть, разлитую в воздухе, — более смертной: когда вскакивали ночами по звонку, неслись куда-то, где опять ухнуло (он так потом и вспоминал Женьку — босой, прыгающей на одной ноге, с чертыханием влезающей в джинсы), когда она с профессиональным хладнокровием (явственно любуясь собой, что поделаешь!) по мобильнику диктовала в номер на так и непонятном Волохову языке, когда с расспросами бегала по родственникам пострадавших, умудряясь никого не обидеть журналистской навязчивостью, с каждым поплакать и оправдать в глазах публики свое настырное и бесстыжее ремесло, — все это время Волохов чувствовал, что жизнь здесь, вот она, живей не бывает. Для себя он объяснял это присутствием Женьки, а что делало Женьку такой — не задумывался. Родится иногда такая сумасшедшая горячая девка, которой всего мало. И температура у нее всегда была тридцать семь с копейками, а когда в начале июля она поймала вирус и два дня валялась дома с тридцатью девятью, ей и это шло; никогда больше Волохов не видел ее такой гармоничной, легкой, тающей. Лежала целый день в кровати, мечтательно на него глядя, закинув руки за голову, рассказывала что-то из раннего, еще уральского детства. Как все такие девочки, страшно любила отца. Отец остался где-то в России, иногда слал мейлы — только ей, с матерью не общался принципиально. Странно, как мало она помнила о России и какой сказочной представлялась ей эта страна.
Иногда, конечно, Волохов думал: плюнуть на все, взять ее домой, устроится, журналисты ее класса не пропадают. Тут же опровергал себя: какой там особенный класс? Соображает быстрей среднего писаки, и только. Знание русских реалий — нулевое или близкое к тому. Но на первое время он прокормит — как-никак завсектором, — а потом она найдет занятие: дольше двух недель бездействовать — не про нее. И временами он почти не сомневался, что она поедет, — но заговаривать об этом боялся, потому что отказ неизбежно вогнал бы его в отчаяние, при самом искреннем желании внушить себе, что она совершенно свободна. «Ты сссовершенно сссвободна», — прошипел один поэт одной тоже поэтессе и уполз в Африку.
В Москве у Волохова даже была одно время невеста. Они прожили вместе два года, а потом он сбежал — от ее кроткой покорности, тихой задумчивости и вечной печали. Она была странная девушка, все время плывшая по течению и никогда ни с кем не спорившая. Он уж почти забыл ее. Как ее звали? Галя, филолог-фольклорист с соседнего курса, с филфака, располагавшегося этажом выше в первом гуманитарном. С Галей жилось спокойно, тихо и уютно, но Волохову не хотелось больше так жить. Он никогда не понимал, что происходит у Гали в голове. Иногда она привозила из экспедиций странные поговорки и повторяла их по любому поводу: «Айно густо, вайно хрусто. Оболокать картошно, растолокать оплошно. Черешень заступ колубал, ай чекуляку гордубал?». Где-то он уже слышал такую речь, но не помнил, где. Должно быть, что-то южнославянское.
Еще меньше он понимал ее сказки, в которых добро никогда не побеждало — его угнетали, а оно смирялось. Яснее прочих он помнил одну сказку — что-то про старика и старуху, у которых была волшебная меленка; меленка молола сама и называлась «жерновцы». Был еще петушок, он-то и навел их каким-то образом на эту меленку, а не то сам ее приволок из лесу, где собирал, наверное, грибы; полезный петушок, делавший все по хозяйству, петушок-добытчик в семье двух бедных поселян, которые и грибов не собирали из уважения ко всему живому… Ехал богатый барин, заглянул в избу и отнял жерновцы. Петушок полетел к нему, сел на ворота и кричит: барин, барин, отдай мои жерновцы — золотые, голубые! Барин приказал зажарить петушка, а петушок взвился из печи, вылетел да и опять просит: барин, барин, отдай мои жерновцы — золотые, голубые! Самое грустное было то, что он все продолжал нахваливать эти жерновцы; да кто же после такого отдаст? Барин его в воду, а петушок выпил всю воду и опять просит: барин, барин, отдай мои жерновцы, золотые, голубые! И не то чтобы поджечь дом барина или выклевать ему глаз — это петушку и в голову не приходило; он только все просил свою меленку, золотую и голубую, и конца у сказки не было, как не было конца новым испытаниям, которым подвергали петушка. А старик со старухой, лишившиеся теперь и единственного кормильца, все сидели, должно быть, дома, доедали последнее, доскребали по сусекам, а может, шли уже по дорогам, питаясь подаянием, да вспоминали, как был у них волшебный петушок да жерновцы, золотые, голубые; Волохов послушал-послушал про все это да и сбежал, потому что чувствовал, как слабость, покорность и жалость обволакивают его. В нем с детства была предрасположенность к этой слабости и жалости, и не научись он вовремя подавлять их, жалея каждого встречного нищего и любую собаку, робея перед каждым препятствием и опасаясь требовать свое, — его давно бы уже оседлали, особенно по нынешним временам.