Этот коллега был Миша Эверштейн, — как говорил один московский знакомый, «хазар настолько, что это уже неприлично». Миша принадлежал к распространенной породе, подчеркивавшей и пересмеивавшей свое хазарство на каждом шагу; иногда Волохову казалось, что это обаятельней, чем изо всех сил встраиваться в русский тип, отпускать длинную бороду, говорить вальяжно, солидно, с ласковым московским аканьем, никогда не суетиться, радовать глаз русопята приятной округлостью движений… Эверштейн беззлобно и даже почтительно похохатывал над анекдотами про Рабиновича, пародировал газетный стиль, имитировал местечковый акцент — хотя у него был прекрасный, богатый и пластичный русский язык, без намека на провинциальность. Он и выглядел чересчур типично — маленький, смуглый, птичьеносый, с редкой черной бороденкой и быстрыми карими глазками, — и вел себя, как Рабинович из анекдота: мелко суетился, болтал, бравировал неряшливостью, быстро и неопрятно ел и все трогал себя: то потрет переносицу, то примется теребить мочку уха, то почешет под мышками и быстро понюхает пальцы; это, пожалуй, было у него не пародийное, а врожденное, и все остальное он подобрал по черточке, чтобы довести до совершенства гротескный образ, растворить природные черты — мелкую нервическую суету — в анекдотических, чтобы и собственные его мелкие пороки казались сознательно выбранной маской. Он все время нервничал, а себя трогал, вероятно, потому, что никак не мог поверить в собственную телесность: такое количество фактов и домыслов пролетало за минуту через его быструю птичью голову, что на нужды низкой жизни не оставалось времени, — и чтобы не воспарить совсем, он постоянно ощупывал свое тщедушное тельце: надо же, еще здесь. Впрочем, была и другая версия: как иные всем телом слушают, так он всем телом думал — животом, который поглаживал, лопаткой, которую почесывал. Иногда его руки блуждали вокруг причинного места, и он явно сожалел, что нельзя как-нибудь подергать за него: все-таки люди смотрят. Наверное, и оно было связано с какой-то зоной его сознания. Наедине с собой Эверштейн наверняка не стеснялся.
У Волохова никогда не было собеседника столь чуткого: сам Волохов думал основательней, формулировал осторожней, — Миша подхватывал всякую едва высказанную мысль, снимал с языка возражение и на ходу опровергал его, но за быстротой этих опровержений Волохов чувствовал тайную неуверенность: скоростью Эверштейн компенсировал поверхностность, блеском парадокса отвлекал от слабости тезиса. Волохов все время хотел ему сказать: помедленней, — но по статьям Эверштейна, которые читал с уважением и часто с завистью, знал, что думать медленно и глубоко он очень даже умеет; поверхностность, ложный блеск — все это было для диалога, экспортный вариант. Очень хотелось поговорить с ним по-настоящему, без обмена цитатами, без анекдота; но до себя Эверштейн не допускал. Волохов чувствовал явную симпатию с его стороны, а вместе с тем понимал, что и симпатия эта легка, необязательна: уедешь — забудет, станет откликаться на письма, содействовать консультациями… и все-таки в отношении местного населения к Волохову сквозила необязательность. С ним будто не говорили о главном.
Побеседовав для приличия и без особенного интереса о миссии Гесса в Англии (Эверштейн специализировался на раннем периоде второй мировой), Волохов со старательной небрежностью сказал:
— Кстати, Миша… я все хочу вас спросить… Что такое эти ЖД?
2
Он ожидал мгновенной перемены в тональности разговора, — удивления, испуга, если угодно, все-таки он прикасается к главному, о чем с ним не говорят, — но даже если Эверштейн и удивился, то ничем этого не выдал. Он комически схватился за голову:
— Ой, вейзмир! Таки они его уже вовлекли. Скажите же, Воленька (он смягчал «ж», как французское j): вас уже хотят туда принять? Вам-таки уже совсем скоро отрежут? (Обрезание было его излюбленной темой).
— Да я вообще не знаю, кто они такие. Мне очень стыдно.
— Ой, Боже ж мой, шо вы стыдитесь, мальчик. Я расскажу вам за ЖД, а все-таки этой вашей Долинской надо укоротить язык. И шо она болтает с этими гоем, я вам скажу… А скажите, вы-таки, когда ехали, совсем ничего не знали? И никакая тетя Циля из Житомира вам-таки ни разу не объяснила, шо это за ЖД? Тетя Циля из Житомира всегда очень многословна, ви знаете почему? Ви заметьте, шо между собой мы никогда так не разговариваем, а только с вами. Это нас пробивает на словесный понос от счастья, шо не бьют сразу по морде. И от того, шо отпустило, мы сразу начинаем рассказывать все, всю свою жизнь, и еще вербуем вас в союзники; всякие эти обороты — «ну, вы же ж понимаете», или «ну, вы же ж сами пострадали от царизма»… И при этом так, знаете, не без заискиванья подмигиваем, типа мы свои. А? Когда я перееду в Россию от этой ужасной страны с ее идиотскими левыми, вы же ж защитите меня от уличного хулигана? Потому шо я сразу же начну ему рассказывать анекдоты, шобы не убил… (Тут он вспомнил об акценте, от которого в середине своей речи, увлекшись, совершенно избавился).