Кейт Аткинсон
ЖДАТЬ ЛИ ДОБРЫХ ВЕСТЕЙ?
Дейву и Морин —
спасибо за все хорошее,
а лучшее еще впереди.
Мы, уходя, не знаем, что уходим,
Острим — и за порог;
Дверь на замок — теперь мы больше
Не потревожим Рок.
Этих людей я должна поблагодарить за помощь и консультации (простите, если ваши сведения исказились, попав ко мне):
Мартин Олд, Малькольм Диксон (помощник инспектора полиции Шотландии), Расселл Экви, детектив-суперинтендант Малькольм Грэйм (полиция Лотиана и Шотландских Границ), мой родственник майор Майкл Кич, д-р Даг Лайл, детектив-суперинтендант Крейг Нейлор (полиция Лотиана и Шотландских Границ), Брэдли Роуз, детектив-суперинтендант Эдди Томпсон (Столичная полиция), д-р Энтони Тофт; и наконец — последним, что не умаляет его важности, — я благодарю моего двоюродного брата Тимоти Эдвардса за название романа.
С географией Уэнслидейла и Юго-Западного Эдинбурга я обращалась немножко вольно и за точностью особо не гонялась. Извините — право художника и все такое. Я в жизни не видала, чтобы в поле Мидмара паслись лошади, но это ведь не значит, что их там не может быть.
I
В ПРОШЛОМ
Урожай
Жар от гудрона как будто застрял меж густых изгородей — они возвышались над головами, точно крепостные стены.
— Давит, — сказала мать; они тоже как будто застряли. — Как лабиринт в Хэмптон-Корт,[1] — сказала она. — Помните?
— Да, — сказала Джессика.
— Нет, — сказала Джоанна.
— Ты совсем маленькая была, — сказала мать Джоанне. — Как Джозеф.
Джессике было восемь, Джоанне шесть.
Дорожка (они называли ее «переулок») извивалась туда-сюда — не разглядишь, что там впереди. Приходилось держать собаку на поводке и жаться к изгородям — а то «вдруг появится» машина. Джессика была старшая, и собачий поводок всякий раз доставался ей. Она только и делала, что дрессировала собаку — «К ноге!», и «Сидеть!», и «Ко мне!». Мать говорила, не мешало бы Джессике поучиться у собаки послушанию. Джессика вечно была за главную. Мать говорила Джоанне: «Неплохо бы думать самой. Умей постоять за себя, своей головой думай», но своей головой Джоанна думать не хотела.
Автобус ссадил их на шоссе и поехал себе дальше. Выйти из автобуса всем семейством — ужас какая «морока». Мать держала Джозефа под мышкой, как сверток с покупками, а другой рукой с трудом раскладывала навороченную коляску. Джессика и Джоанна сообща выволакивали из автобуса покупки. Пес справлялся сам.
— Никто никогда не помогает, — сказала мать. — Замечаете?
Они замечали.
— Блядская сельская идиллия, спасибо вашему папочке, — сказала мать, когда автобус отбыл в голубых дымах выхлопа и жара. — И не смейте материться, — машинально прибавила она. — Материться можно только мне.
Машины у них больше не было. В ней уехал отец («ублюдок»). Отец писал книги, «романы». Однажды снял книжку с полки и показал Джоанне, ткнул в свою фотографию на задней обложке и сказал:
— Это я, — но прочесть не разрешил, хотя Джоанна уже хорошо умела. («Не сейчас, попозже. Боюсь, я пишу для взрослых, — засмеялся он. — Там есть такое, ну…»)
Их отца звали Говард Мейсон, а мать — Габриэлла. Иногда люди радовались, улыбались отцу, уточняли: «Тот самый Говард Мейсон?» (А иногда, без улыбки: «Этот Говард Мейсон», — это значило другое, но Джоанна не очень понимала, в чем разница.)
Мать говорила, что отец выдернул их с корнем и пересадил «в какую-то глушь».
— Точнее, в Девон, под каковым именем эта глушь обычно фигурирует, — отвечал отец. Он говорил, что ему нужно «пространство для творчества», а им всем полезно «пообщаться с природой». — Никакого телевизора! — сказал он, как будто их порадовать хотел.
Джоанна по-прежнему скучала по школе, по друзьям, по «Чудо-женщине»[2] и по дому на улице, где можно дойти до лавки, купить «Потеху»,[3] и лакричную палочку, и яблоки, которые бывают трех сортов, а не тащиться по переулку, потом по дороге, потом на двух автобусах, а потом все то же самое, только наоборот.
Переехав в Девон, отец первым делом купил шесть рыжих кур и целый улей пчел. Всю осень копался в огороде перед домом — «готовился к весне». После дождя огород превращался в сплошную слякоть, и она заползала в дом — даже на простыни. Пришла зима, лиса пожрала кур, которые так и не снесли ни яичка, а все пчелы померзли, что вообще неслыханно, сказал их отец, а потом прибавил, что все это впишет в свою книгу («роман»).
— Ну, значит, не зря мы страдали, — сказала мать.
Отец писал за кухонным столом, потому что хоть чуточку тепло было только в кухне — спасибо гигантской и темпераментной плите «Ага», которая, говорила мать, «ее в гроб загонит».
— Жду не дождусь, — бормотал отец. (С книгой у него не ладилось.)
Отец всеми помыкал, даже матерью.
— От тебя сажей несет, — говорил ей отец. — А еще капустой и молоком.
— А от тебя неудачей, — отвечала мать.
Раньше она пахла интересно — краской, скипидаром, табаком, духами «Je Reviens», которые отец покупал ей еще в те времена, когда она была семнадцатилетней «католической школьницей»; они означали «я вернусь» — это было ей послание. Отец говорил, что мать была «красоткой», а мать говорила, что «художницей», но с тех пор, как они переехали в Девон, она ни разу не рисовала.
— Два творческих таланта в один брак не влезут, — говорила она эдак по-своему, воздев брови и вдыхая дым сигарилл.
Она их называла «сигарийи», как иностранка. В детстве она много где побывала и когда-нибудь отвезет туда детей. У нее горячая кровь, говорила мать, не то что у отца — он вообще рептилия. Мать была умная, и смешная, и умела удивлять, и совсем не походила на других матерей.
— Экзотическая, — говорил их отец.
Спор о том, кто чем пахнет, по всей видимости, еще не закончился, потому что мать схватила с серванта бело-синий полосатый кувшин и метнула в отца. Отец сидел за столом и глядел на пишмашинку, как будто слова напишутся сами, если потерпеть. Кувшин ударил его в висок, и отец взревел от боли и неожиданности. Джессика выдернула Джозефа из детского стульчика — стремительно, Джоанне оставалось только восхищаться, — и сказала Джоанне:
— Пошли.
И они пошли наверх и стали щекотать Джозефа на двуспальной кровати, где обе и ночевали. В спальне не топили, и кровать была завалена стегаными одеялами и старыми материными пальто. В конце концов все трое уснули, умостившись в запахах сырости, нафталина и «Je Reviens».
Проснувшись, Джоанна увидела, что Джессика сидит, опираясь на подушки, в перчатках, мохнатых наушниках и в пальто, как будто в палатке. Джессика читала, светя в книжку фонариком.
— Электричество вырубили, — пояснила она, не отводя глаз от книжки.
За стеной слышалось ужасное звериное сопенье — значит, родители опять помирились. Джессика молча протянула Джоанне наушники, чтоб сестре не пришлось слушать.
Когда наконец наступила весна, отец не стал разводить огород, а уехал в Лондон и поселился со «своей другой женщиной», сильно удивив Джоанну и Джессику, но, видимо, ни капли не удивив их мать. Другую женщину отца звали Мартина — поэтесса, мать выплевывала это слово как проклятие. Она обзывала другую женщину (поэтессу) такими словами, что, когда сестры набирались храбрости шептать их друг другу под одеялом (сука-пизда-шлюха-поэтесса), слова отравляли самый воздух.
Теперь в браке мать осталась одна, но все равно не рисовала.
Они шагали по переулку гуськом — «как индейцы», сказала мать. Полиэтиленовые пакеты висели на ручках коляски, и, если мать отпускала ручки, коляска заваливалась назад.
— Мы прямо вылитые беженцы, — сказала мать. — Однако мы не падаем духом, — бодро прибавила она.
К концу лета — «как раз к школе» — они переедут в город.
— Слава тебе господи, — сказала Джессика, совсем как мать.
1
2