Выбрать главу

Экстрадировать подозрительного иностранца, то есть выслать к чертям собачьим, на его трудно отыскиваемый не только на глобусе, но и на обыкновенной школьной карте остров резона у Фемиды с не то что завязанными глазами, а, напротив, с всевидящим и глядящим именно куда надо оком не было: он вполне сходил за тот самый заветный узелок, за который потяни только — и размотается вся ниточка. А поскольку следствие только началось и конца-краю ему было не видать, островитянин был подвергнут пока самому малому — с него взяли подписку о невыезде, да не из Москвы, не из России, а непосредственно из Тюмени, откуда, как известно, три года скачи — ни до какого праведного суда, да еще чтобы с присяжными заседателями, не доскачешь и где он остался один-одинешенек перед сонмом своих обвинителей и преследователей, как загнанная лиса перед сворой собак с плотоядно свисающими из пастей языками.

Но колесо, однажды запущенное, катилось все шибче и шибче, от завода к заводу на Севере, в Зауралье, по просторам Восточно-Сибирской беспредельности, от которой тем не менее до Арбитражного и, не приведи Господь, Верховного судов, не говоря уж о «Лефортове», рукой подать, а Уральский хребет вовсе не какая-нибудь линия Мажино или Маннергейма, даже не героически, хоть и не по собственной воле, одоленный Суворовым Чертов мост.

Оставалась про запас лишь тактика Кутузова — молча и со смирением ждать, пока не обернется чудом каким-нибудь известная избушка на курьих ножках и станет задом не к банку, а к лесу с его неисчислимой алчной нечистью чиновников и столоначальников.

Но когда к Налоговой инспекции и Генеральной прокуратуре дружно присоединились, будто более неотложных дел у них не было, Государственная дума и вся, сколько ее ни есть, свободная, совершенно независимая демократическая печать и одним прекрасным летним утром дело дошло до того, что мальтийского кузена, предъявив ему многотомное обвинительное заключение, из-под домашнего ареста перевели в самую что ни есть натуральную тюрьму, да еще тюменскую, с ее более чем скромным перечнем услуг, оказываемых заключенным — пусть даже не в качестве обвиняемых, а всего лишь подозреваемых, — всем троим пришло время прибегнуть к крайним и крутым мерам.

Нет, не троим даже, а четверым, поскольку от Кати уже ничего нельзя было скрыть или отделаться туманными намеками, и тут тихая эта, скромная и к тому же лишь наполовину американка высказала вдруг, да в крепчайших, пересыпанных усвоенной за время житья-бытья на новой родине ненормативной лексикой выражениях, то, чего от нее триумвират никак не ожидал. Выяснилось, что краеугольным камнем ее жизненного credo, как неодобрительно выразился Левон Абгарович, было абсолютное и непререкаемое законопослушание. Неуплата же вовремя и в полном объеме определенных законом налогов была для нее хуже первородного греха. Она пришла в неописуемое негодование, узнав о том, что, оказывается, творилось в «Русском наследии». Она была готова сама пойти в прокуратуру или куда там полагается в таких случаях в этой насквозь, до мозга костей воровской, чего она не отрицала, стране. Правда, виновного, заслуживающего в полной мере кары, она видела в одном мальтийском кузене, мужа и самого Абгарыча считая всего лишь обведенными вокруг пальца его жертвами, а не злодеями по собственной воле.

Но тут как раз пришла из родного ее штата Монтана срочная телеграмма с известием о болезни старика-отца, и она была вынуждена, махнув на все рукою, ближайшим же рейсом улететь за океан. Все трое оставшихся — кузен в своем узилище, Левон Абгарович, пестующий параллельно, как выяснилось, свои собственные планы — «спасение утопающих дело рук самих утопающих», и даже сам Иннокентий Павлович, надеющийся, что тесть проболеет еще достаточно долго, чтобы, по слову того же Абгарыча, все успело так или иначе «устаканиться», только обрадовались этому нежданному, но такому своевременному обстоятельству.

Улетая, Катя, глядя невидящими глазами на расписание отлетов и прилетов, поклялась, что нога ее никогда больше не переступит не только порога «Русского наследия», но и родного дома на Рублевке, а может статься, и вообще границ этого ужасного государства, где даже родной и любимый муж мог быть заподозрен в таком вопиющем преступлении. Выходя за турникет паспортного контроля, она обернулась к нему, помахала рукой и что-то произнесла — Иннокентию Павловичу послышалось, что это был все тот же ее вечный «о'кей», но сквозь рев самолетов на взлетной полосе было не расслышать ее слов, как и не разглядеть ее самое сквозь набежавшие на глаза жалкие слезы.