— Да уж, граф большой до него любитель был. От него и рецепт пошел. Его наука.
— Так сам он этому тебя научил?! — разгадка как будто приближалась.
— Дак говорю же я тебе, господин ты или товарищ, без разницы, толкую же, что служба моя ни на день не прерывалась! И все безотлучно тут, в этом дому — от графа и до генерала, и даже до профессора, к которому ты зря стучался, взяли-то его уже и не припомнить когда, — дому этому испокон века служил, как верный пес! А может, и деды мои, прадеды, так ведь все одна кровь — Михеичева! Да что там — кровь, одна малофья, с малофьей все и передается без перерыва.
— Что это такое — малофья какая-то? — не понял давно вышедшее из употребления слово Иннокентий Павлович.
— Видать, ты вроде и русский, да по-русски не все понимаешь. Малофья — это как нитка, на которую все бусы нанизаны, никогда не рвется. Так что, по науке, и я от той же живой капельки произошел. Ты бы Священное Писание почитал, неуч необразованный: все от единого корня идет без сучка и задоринки, не спрашивал бы глупости! — От второго стакана старик заметно захмурел, озлился на непонятливого гостя. — Я и есть тот самый Михеич, на мне, почитай, Россия и держится от века! Вот и выходит, что лет мне столько же, сколько и ей. И дому этому — столько же, он вроде России стоит — не шелохнется!
«Пусть это уже и невразумительный пьяный бред, — подумал Иннокентий Павлович, — так ведь и тайный советник о том же толковал, о России! И Сухарев со своим философом… Может, в самой тайне их слов и содержится разгадка, и нечего мне ее искать в чем-то разумном и понятном? Сказано же — умом не объять, аршином не измерить, только верить и можно, хоть в голове оно и не укладывается…» Но он был слишком образован, слишком дитя своего похожего на таблицу умножения века, где дважды два всегда обязательно четыре, слишком европейцем стал в своих колледжах, чтобы поверить во что-то, чего нельзя измерить, взвесить, пощупать руками, разложить на составные элементы…
Он понял, что большего ему от Михеича не добиться, тем более что тот, сам наполнивший свой стакан непривычным для себя зельем и залпом опорожнив его, уже и вовсе стал хорош.
— И ты живешь в доме совсем один? Кроме тебя — никого? — спросил Иннокентий Павлович напоследок, не надеясь на вразумительный ответ.
И тут Михеич ошарашил его совершеннейшей уже нелепицей:
— Зачем один? Полна коробочка. Если хочешь, сведу — тут один до последнего дня держался, никак не хотел съезжать, умнейшая голова, будто даже ученый, вот и месяца с три назад незванно наведывался… Много еще разных других шебуршится. Ты приходи, может, я ненароком с кем-нибудь и сведу. Сам приходи, парадное нынче не запирается, замок, черти, выломали, замок-то бронзовый был, вот они его и снесли в металлолом… Глядишь, и сам без меня на кого-то напорешься, а вот
когда — никому не ведомо… Только не тяни, как банк тут оборудуют, небось охранника на охраннике понаставят, без пропуска ни шагу…
— Не будет банка, — неожиданно для самого себя с горечью признался Иннокентий Павлович, — не будет, Михеич…
— А что же будет? — уже и вовсе заплетающимся языком спросил тот. — Так и стоять дому в развалинах до скончания века? А ведь какой дом, на загляденье!
— Ничего не будет, Михеич. Ничего. Снесут его, и никто даже не вспомнит, что стоял он на этом месте…
— То есть как — не вспомянут?! Как это — ничего не будет?! — вдруг разом придя в неописуемую ярость, выкрикнул Михеич. — Кто осмелится?! У кого рука поднимется?!
— Да найдутся такие, кому ничего не жалко, ни о чем душа не болит. Да уж и нашлись. Не сегодня-завтра явятся с бульдозерами, с бабами железными, а то и просто взорвут его в один миг, поминай как звали… Одна пустота и останется.
— Да уж лучше я сам его спалю! — Михеич схватил рукою лампу со стола. — Лучше уж сам! Я один имею право! Жил с ним сколько себя помню, с ним и помру!
Вскочил на плохо слушающиеся ноги, занес тяжеленную лампу высоко над головой, рука тяжести не удержала, Михеич покачнулся и уронил лампу на пол. Лампа разбилась на мелкие осколки, керосин из нее мигом вылился на стол, на кресло, на пол, и тут же все вокруг заполыхало — старое сухое дерево, обои на стенах, занавески на окнах. Дом был деревянный, лишь оштукатуренный под мрамор снаружи, стены тоже в мгновение ока занялись, затрещали деревянные балки потолка, грозя обрушиться, комната тут же наполнилась едким дымом. Многоцветное пламя выло на тысячи голосов, словно радуясь, что пришел наконец и его час…
Иннокентий Павлович, спотыкаясь на ступенях, кинулся вон из охваченной огнем дворницкой в кромешную темноту вестибюля, нашарил дверь на улицу, перебежал на противоположный тротуар, не в силах понять происходящее. Наконец обрушилась кровля, а за ней и парадная лестница, и он услышал, как из замурованного пламенем подвала раздается истошный крик Михеича: «Горю, братцы, горю! Конец мне, окончательный конец! Ратуйте, братики, живой человек намертво горит!» — крик перешел в высокий душераздирающий вопль и — замолк…