Известно ей: Пётр уже в Питербурхе. И не болен вовсе, как сказывали, а крепче прежнего выглядит. Приехал недобрый, говорит мало, и какие мысли привёз — неизвестно. О сыне же, об Алексее, Алёшеньке, вестей нет. Где он — неведомо. И не только люди верные о том беседы вели, но и гадания вещали: быть, быть ему на царстве. В Москве и Питербурхе шумели: мол, с Кукуя немцев да французов разных вон выбить надо, старые порядки завести и зажить миром да ладом в тишине и покорности. Так, чтобы знать свою жизнь от первого до последнего шага и ещё во младости увидеть место на погосте, где ляжешь ты рядом с отцом своим и матерью своей. Без сутолоки иноземной, спешки сумасшедшей, бесу лишь лукавому потакающей, как прадеды и деды жили, что без молитвы и креста святого и шагу не делали.
Мечутся, мечутся мысли в голове у старицы Елены: «А что же теперь? Кто скажет?»
Сиживали в келье у неё гости, думали, лбы морща, но то всё людишки захудалые, от власти стоящие далеко. Поговорить только и могут, душу облегчить.
Тревожно старице, смущена бывшая царица: разговоров разных немало было. Говаривали и такое, за что и спросить можно.
«А что ответишь? Пётр, он грозен, — пугается старица Елена. — Характер его кому как не мне, бывшей царице, знать. Кашу заваривали — людей вокруг много стояло, а теперь вот, как горячую хлебать, что-то уж и стол опустел. Ложки лежат, а людей нет. Алёшенька, Алёшенька, где же ты? Надёжа последняя! Хотя бы малую весточку дал...»
Кланялась иконам старица Елена. Хор пел торжественную песню, и голоса под купол взлетали, трепетали в высоте, словно ангелы крыльями. Красив человеческий голос и в душах разбудить может и радость, и боль. А может и в страх ввести, в ужас, волосы на голове поднимающий, и обещанием звучать может исхода счастливого, надеждой.
Слушала бывшая царица церковное пение высокое, но успокоение не приходило. И не только Алексей стоял у неё перед глазами, но и другая мысль, вовсе уж тайная, волновала, пугала бывшую царицу.
Дружок её ненаглядный, последняя, самая дорогая любовь, цветик лазоревый Степанушка Глебов, потерянным каким-то стал. Вроде болен, или печаль злая ест его. Придёт в келью в час назначенный, а не тот уже, что прежде, когда горел весь огнём жарким. Сядет в сторонке и сидит, глаз не поднимая...
— По-мо-лим-ся-а-а...
Встряхивает головой бывшая царица: «О чём я в храме-то святом? Грешно». Но мысли кружатся, кружатся, и не слышит старица Елена молитвы.
Бывало, придёт Степанушка, обнимет ещё у порога, и забудет она и стены монастырские, и кресты чёрные, и решётки ржавые, оконца кельи перечеркнувшие. За обиды, за унижения, за слёзы пролитые счастье ей привалило. У Степанушки руки нежные, речи ласковые. Обнимет он, прижмёт к груди — немеют губы, кружится голова, и сердце обмирает, падает, падает в пропасть сладкую без дна... За все долгие годы, жестокие, безмужние, пришло к бывшей царице бабье счастье. Но и то отнимают у неё. Ныне Степанушка чужой, холодный. И всё он — Пётр страшный. Приехал, будто туча налетела, закрыла солнце и цветики головки опустили.
Небогатым умишком своим соображала бывшая царица: «Сейчас тайное нужно оставить тайным, явное спрятать до дней лучших. И чтобы до Петрова слуха ничего не дошло и ничего услышано им не было бы. А уж за временем как бог даст».
Святые врата закрылись, и служба кончилась. Старица Елена на паперть вышла, и глаза ей ослепило: до того ярко, до того солнечно было над Суздалем, хоть рукой загородись.
Такие дни выпадают перед самым зазимьем: синий небесный купол высоты необычайной и ни ветерка, тихо-тихо падает жёлтый лист да плывёт паутина золотая...
«Зачем ясность-то такая, — подумала, щурясь, старица Елена. — Сейчас бы небо пониже да дождик помельче, что надолго, на недели. Тучи бы землю придавили, и души поспокойнее были бы. Так-то сейчас лучше».
В келью свою возвратившись, старица Елена настоятельнице сказала:
— Юроду известно лишнего немало. Ныне время такое, что язык его ни к чему.
И взглянула настоятельнице в глаза. Та головой кивнула и вышла.
Небо пониже и тучи поплотнее, чтобы потише и потемнее было, просила не только старица Елена из-за монастырских стен Суздаля, но и другие в Москве и в Питербурхе, как только царь вернулся из поездки долгой.
Пугало в домах боярских то, что, противу обычая, по возвращении своём Пётр ассамблеи большой не собрал. На ассамблеях тех царь кого одаривал словом или взглядом, а кого и лаял, но всё явно было. Вина много пивали, и мыслей скрытых не оставалось. Вино всё наружу выплёскивало. Бывало, боярина с праздника такого битым зело домой увозили, но ведомо было и битому, что после шумства и драки у царя на него за пазухой камня нет. Пётр на руку был скор, но, оплеуху вельможе залепив, считал дело на том поконченным.