Выбрать главу

А ежели и у такого отказывали силы, то уходил он из жизни без стонов и крика.

Утром, поднимаясь под хриплый голос военного рожка, находили мужика затихшим под рваным армяком или сопревшей от сырости овчиной. Много, много потрудившиеся его руки лежали сложенные на груди, а на лице было не виданное никогда у живых выражение покоя. Поднимали мужика на плечи и несли на погост, а совершив над ним молитву краткую, насыпали холмик песчаный, илистый, комкастый — земля-то была небогатая — и ставили крест, на котором и имени часто не указывали, так как или не знали, или грамотея не находилось. А рожок уже кричал, звал на работу, и драгуны вокруг покрикивали:

— Ну, ну же, ребята!

И опять копали каналы мужики безвестные, мостили дороги, строили дома. И кровь, разогревшись от работы, веселее бежала по жилам, лица разгорались, и выходил какой-нибудь Иван, подставлял широкую спину под лесину ли тяжеленную, под тёсаный ли камень огромнейший и говорил с задором:

— Давай я попробую!

Другой лихо, с шуткой, с прибауткой, подхватив колотун, что и руки из плеч выдерет, гнал сваю:

— И-эх! И-эх!

Лесина входила в землю как в масло. Вокруг шумели:

— Пуп развяжешь!

— Не лопни, Ерёма!

— Знай нашенских!

И азарт, непонятный иностранным мастерам и инженерам, охватывал всех сразу. Люди рвали лопатами землю, надсаживаясь, тащили камни, лезли по горло в воду, бегом носились по строительным лесам. Драные, голодные, они, казалось, горы хотели своротить. Зачем? Какая была им в том корысть? Никто не мог того объяснить, да и не объяснял никто. Люди бросались в хляби бездонные, задыхаясь от спешки, возводили дворцы, в которых и жить-то не собирались, прокладывали каналы, по которым не плавать им было, камнем облицовывали набережные и молы для кораблей, на палубах и в трюмах которых кипами лежали не их товары. Что же за наваждение то было? Какие-то были люди? Из каких земель пришли они и что двигало ими? Откуда брались в них упорство, настойчивость, одержимость? Неведомая, даже и нечеловеческая сила. Кое-кто из иностранцев, что побашковитей, говорил:

— Какой народ поднимается! Да... Задумаешься...

Пётр и сам не ведал покоя в ежедневных, ежечасных делах строительных, будто вперегонки с кем связался.

Вставал до рассвета и мотался в двуколке из конца в конец города. Когда поест, когда и нет или на ходу к солдатскому котлу пристроится, к каменотёсам пристанет, из котелка какого ни есть похлебает — и дальше. Горел «парадизом». Во сне он ему снился: прошпекты как стрелы, набережные в граните и корабли, корабли на Неве под белыми парусами. Дух захватывало.

Меншиков сказал ему:

— Мейн херц, загонишь так и себя, и людей.

— Дурак, — ответил царь, — от работы человек только крепче становится.

Но глаза отвёл. Знал: гонит он коней, гонит вскачь, кнута со спины не снимая, и не только потому, что уж очень хочется «парадиз» не во сне, а наяву увидеть. В работе неистовой забывал Пётр, что есть у него ещё одно дело. Дело страшное с царевичем. И время пришло развязать тот узел, на горле затянутый. Душила, дыхание перехватывая, жёсткая верёвка, а мочи не хватало снять её.

— Дурак-то оно, может быть, и дурак, — кисло возразил Меншиков, — но ты на себя погляди. Перед иностранцами и то неловко. Царь ведь, а взглянешь — кожа да кости. Почернел даже. Портки порваны.

Пётр криво улыбнулся:

— Пузо отрастить, что ли?

Меншиков плечами дёрнул. Пётр помолчал, потом сказал:

— Ты не хитри, Данилыч. Знаю, о чём думаешь. Завтра в Москву еду.

Ещё помолчал. Светлейший парик стянул, смотрел на Петра. Царь продолжил:

— Скажи Ягужинскому, Шаховскому, Ушакову — пускай собираются. Завтра с рассветом в путь.

Меншиков вышел, постоял с минуту, плюнул под ноги, зло насунул парик на голову и пошагал, размахивая руками.

Пётр, опустив голову на сжатые кулаки, смотрел на дымившуюся в пепельнице трубку. Понимал: последнее слово он должен сказать. И времени больше на раздумье ему не отпущено. Не загородиться от того. И не уйти никуда. Сказать нужно твёрдо: губителем дел его станет сын Алексей, взойдя на трон царский. Разрушителем того, что создавалось тысячами людей, что завоёвывалось кровью солдат и что процветанию России лишь должно было послужить. И он, Пётр, не мог, не имел права позволить свершиться тому, чтобы повернули вспять Россию, набиравшую ход.

«Пусть всенародно заявит, — думал Пётр, — об отказе от престола. Манифест подпишет и крест поцелует. Все услышать должны: отказываюсь от престола, ибо неспособен, слаб и немощен к вершению дел государственных. А там пускай хотя и в деревнях поселится с девкой своей, раз подол её ему весь белый свет застит... Так вот и надо решить и на том покончить».