Люси радовалась, что никогда не рассказывала Джорджу Орсону про Вонючку, радовалась, что он никогда не был в доме, где она выросла и жила дальше с сестрой. Отец ласково называл его «хибарой». «Увидимся, когда вернусь в хибару», — говорил он, отправляясь утром на работу.
Ей до последнего времени не приходило в голову, что это в самом деле хибара, обветшавшая и бестолковая — кухня вместе с гостиной, туалетная такая тесная, что, сев на унитаз, утыкаешься в ванну коленями, гараж завален автомобильными деталями, мешками с пивными банками, которые отец никогда не сдавал в пункты переработки отходов, в перегородке из гипсокартона дыра, сквозь которую видно голую главную комнату два на четыре, застланную ковром, похожим на облезший мех чучела. Несколько ступенек ведут в мансарду, где спали девочки, Люси и Патрисия. Потолком спальни служила крыша, круто наклонявшаяся над ними во сне. Если б Джордж Орсон все это увидел, то ему, по ее представлению, за нее стало б стыдно, а она чувствовала бы себя замаранной.
Впрочем, не скажешь, что и здесь она сильно счастлива.
Проснулась среди ночи рядом с Джорджем в старой кровати родителей Джорджа, широкой, просторной, припоминая другие детали — пустые спальни на втором этаже, ванную с протекшей трубой, «библиотеку» с зубастыми рядами книжных полок, мертвые деревья на заднем дворе за высокой оградой, где щебечут птицы. Джордж Орсон назвал его «японским садиком». Помнится маленький деревянный мостик, клумба с нерасцветшими ирисами-недоростками, задушенными сорняками. Еле живая миниатюрная плакучая ива. Гранитный фонарь в виде кото.[5] Джордж Орсон объяснил, что у его матери были «художественные наклонности».
Под чем предположительно подразумевалось, что она была слегка чокнутая. Нетрудно догадаться. Концепция и реальная конструкция дома и мотеля свидетельствуют о многочисленных психических отклонениях автора замысла. Маяк. Японский садик. Гостиная с громоздкой старой мягкой мебелью в чехлах, комната с телевизором и большим эркером, выходящим на задний двор. Кухня в красках 1970-х годов — плита и холодильник зеленые, как авокадо, горчичный кафельный пол, — буфеты и шкафчики набиты тарелками и кухонными принадлежностями, старый деревянный столик для разделки мяса и почти непристойная коллекция ножей: видно, мать Джорджа Орсона питала к ним настоящую страсть, собрав лезвия любой мыслимой длины и формы, от тоненьких филейных до мощных секачей. Очень неприятно, думала Люси. В буфетной она обнаружила три коробки с фарфоровыми тарелками и несколько нехороших консервных банок, полных какой-то липкой массы.
На втором этаже расположена ванная и три спальни, включая ту, где она сейчас находится, — это та самая комната, та самая постель, где спали родители Джорджа Орсона, где, наверное, спала его престарелая мать и после смерти мужа. Даже сейчас, через много лет, слышен слабый запах старушечьей пудры. В платяном шкафу еще висят пустые плечики, пустой комод мрачно стоит у стены, дальше лестница ведет на третий этаж, в башенку — в небольшое восьмиугольное помещение с единственным окном, которое смотрит далеко за озеро, на конус фальшивого маяка и на двор мотеля с домиками. И на автостраду. И на поля люцерны. И на далекий горизонт.
Поэтому — ничего не поделать, заснуть невозможно, — она лежит, глядя в плывущую тьму, которая осмыслению не поддается. Дверь закрыта, оконные жалюзи опущены, не светят ни луна, ни звезды.
В темноте проплывают намеки на образы расплывчатые, как протоплазма под микроскопом, только нет оптического механизма, который позволил бы их рассмотреть.
Люси сунула руку под покрывало, нащупала тело Джорджа Орсона. Плечо, грудь, под кожей поднимаются и опадают ребра, теплый живот, к которому она снова прижалась — наконец, он повернулся, закинул на нее руку, Люси пробежалась по всей ее длине, добралась до запястья, ладони, мизинца, вцепилась.
Хорошо.
Все будет хорошо.
По крайней мере, она уже не в Помпее.
6
Хейден, брат-близнец Майлса, пропал больше десяти лет назад, хоть, возможно, «пропал» не совсем точное слово.
Не лучше ли сказать «вырвался на свободу»?
Когда пришло последнее письмо Хейдена, Майлс уже почти решил, что пора отступиться. Ему тридцать один год — им обоим по тридцати одному, — пришло время сдаваться, по мнению Майлса. Жить дальше. Сколько сил и энергии потрачено впустую, бесцельно. На какое-то время он задался другой целью: жить своей собственной жизнью.