Д о к т о р. Он хотел, чтобы на вас обратили внимание, так? Чувствовал, что вы не в настроении? Или одиноки? Хотел вывести из депрессии, ведь она у вас была минувшим летом?
К э т р и н. Да как же вы не понимаете?! Он ловил на меня людей! (Дыхание миссис Винэбл похоже на звуки, которые издает на крючке большая рыба.) И она это тоже делала. (Миссис Винэбл вскрикивает.) Неосознанно! Она и не знала, что ловила для него людей в модных, фешенебельных местах, где они всегда бывали до минувшего лета! Себастьян на людях был как красна девица, а она нет. И я нет. Мы обе делали для него одно и то же — устанавливали контакты, но она в приятных местах и прилично, а я должна была это делать таким вот образом! Друзей у Себастьяна не было, и пустая записная книжка с голубой сойкой все росла и росла — такая большая и такая пустая, похожая на большое пустынное голубое море и небо. Я знала, что делаю, ведь до Зеленого района я долго жила во Французском квартале.
Миссис Холли. О Кэти! Сестра…
Доктор. Тихо!
Кэтрин. Но скоро, в самый солнцепек, когда на пляже начиналось столпотворение, я стала ему вдруг не нужна для этого. На соседнем пляже он увидел каких-то подростков. Голодные, бездомные, как бродячие собаки, — там они и жили. Так вот: они перелезали через забор или обплывали его — и к нам. И тогда он позволил мне надевать строгий темный купальник, и я предпочитала уходить в дальний, пустынный конец пляжа. Писала там письма, открытки и вела дневник от третьего лица. И так часов до пяти — в это время мы встречались с ним у душа, на улице. Он выходил в сопровождении…
Д о к т о р. В сопровождении?
Кэтрин. Толпы этих бездомных голодных подростков. Давал им деньги, будто все они чистили ему ботинки или ловили такси… Каждый день толпа все росла, становилась все более шумной и жадной. Себастьяна это начало пугать. Наконец мы перестали туда ходить.
Д о к т о р. А что потом? После этого? После того, как вы перестали ходить на общий пляж?
Кэтрин. Через некоторое время, в один из раскаленных, ослепительно белых, но не ослепительно голубых дней в Кабеса-де-Лобо…
Доктор. Да…
Кэтрин. Мы весьма поздно обедали в ресторане на открытом воздухе с видом на море. Себастьян был весь в ослепительно белом — совсем как всё вокруг, освещенное ярким солнцем и белым небом. Безукоризненно белый костюм из китайского шелка, белый шелковый галстук, белая панама и белые ботинки из кожи белой ящерицы — ну прямо балетные туфельки! Он (отбрасывает голову и нервно смеется)… то и дело касался лица, шеи белым шелковым платочком и бросал себе в рот маленькие белые пилюли. Я знала, что у него болит сердце, очень беспокоилась, и на пляж мы не пошли. (Во время этого монолога освещение меняется: все погружается во мрак, а в белом горячем луче прожектора остается лишь Кэтрин.) «Я думаю, не отправиться ли нам на север? — спросил он. — По-моему, с нас хватит Кабеса-де-Лобо, мы уже все здесь повидали, а?» Я тоже так считала, но привыкла не высказываться, потому что тогда Себастьян — ну, вы знаете Себастьяна, — ведь он всегда любил делать всё не как все. А я всегда делала вид, будто подчиняюсь его желаниям, но неохотно — это была игра.
Сестра. Уронила, сигарету уронила!
Д о к т о р. Я ее уже поднял.
(Из темноты доносятся шепоты и шумы. Доктор наливает ей из шейкера коктейль.)
К э т р и н. На чем я остановилась? О да, на этом обеде в пять часов дня в рыбном ресторане на пристани Кабеса-де-Лобо. А на пляже — он отгорожен от ресторана забором с колючей проволокой, и наш столик меньше, чем в метре от него — на пляже были эти несчастные нищие. Они лежали там, голые оборванцы, ужасно худые и темные, похожие на стайки ощипанных птенцов. А потом полезли на забор, будто их туда несло ветром, горячим белым ветром с моря, и закричали «пан, пан, пан»!
Доктор (тихо). Что такое «пан»?
Кэтрин. Это по-испански «хлеб». Чавкали, засовывая в свои черные ротики такие же черные кулачки, чавкали с ужасными ухмылками. Плохо, конечно, что мы туда пришли, но уходить было слишком поздно…
Доктор (тихо). Почему слишком поздно?
К э т р и н. Я уже говорила: Себастьяну было не по себе. Он все время совал в рот эти белые таблетки. По-моему, он столько проглотил, что от них ему стало еще хуже. Взгляд был какой-то отрешенный, но он мне сказал: «Не смотри на этих монстриков. Нищета — социальная болезнь в этой стране. Будешь смотреть на нищих — заболеешь этой проблемой. И испортишь себе все впечатление».
Доктор. Продолжайте.
К э т р и н. Я продолжаю, только пришлось сделать паузу, чтобы все прояснилось. После ваших лекарств картина должна стать очень ясной; без них я вообще ничего не вспомню.
Д о к т о р. А сейчас нормально?
Кэтрин. Когда мы были вместе, я всегда делала все, как он скажет. И я перестала смотреть на этих оборванцев и не видела, как официанты погнали их скалками прочь от забора. Бросились через калитку — ну прямо штурмовой отряд, как на войне, — и бьют их, а они на заборе, вопят так истошно… а потом..
Доктор. Продолжайте, мисс Кэтрин, что вы видите дальше?
Кэтрин. Вижу, как эти… эти… эти оборванцы поют нам серенады…
Доктор. Что?
Кэтрин. Они устроили нам представление! На своих инструментах! Такая музыка была! Если это можно назвать музыкой!
Доктор. Вот как?
Кэтрин. Да! А инструменты у них были — ударные, понимаете?
Доктор (делая заметки). Да. Ударные — это, например, барабаны.
К э т р и н. Я украдкой на них смотрю, когда не смотрит кузен Себастьян, и вижу, что инструменты-то у них — связанные консервные банки. Они сияют на фоне ослепительно белого песка…
Доктор (медленно записывая). Связанные., консервные… банки…
К э т р и н. И, и, и — и! — кусочки железа, других металлов, расплющенные и сделанные наподобие…
Доктор. Наподобие чего?
Кэтрин. Тарелок. Знаете, что такое тарелки?
Доктор. Да. Латунные диски, которыми ударяют друг о друга.
Кэтрин. Вот-вот. Расплющенные консервные банки стучат друг о друга — это тарелки…
Доктор. Да, понимаю. И что там дальше, в вашем видении?
Кэтрин (быстро, слегка задыхаясь). А у других бумажные пакеты, из грубой бумаги, — и что-то внутри. Они их трясут — вверх-вниз, вперед-назад — и издают такие звуки…
Доктор. Какие?
Кэтрин (неловко вскакивая). Умпа! Умпа! У-у-умпа!
Доктор. A-а, похоже на звуки тубы?
Кэтрин. Вот-вот, звуки, как у тубы…
Доктор. Умпа, умпа, умпа, как у тубы. (Делает заметки.)
Кэтрин. Умпа, умпа, умпа, как…
(Краткая пауза.)
Доктор. Туба…
К э т р и н. Во время всего обеда они были так близко — рукой достать.
Доктор. Так. И что вы еще видите, мисс Кэтрин?
Кэтрин (обходя стол). О, я все вижу, и теперь меня уже ничто не остановит!
Доктор. Кузена этот концерт позабавил?
Кэтрин. По-моему, он был просто в ужасе.
Доктор. Почему — в ужасе?
Кэтрин. Потому что узнал некоторых музыкантов, некоторых мальчишек, почти совсем еще детей, и постарше.
Д о к т о р. И что он тогда сделал? Что-нибудь предпринял? Пожаловался хозяину…
Кэтрин. Какому хозяину? Богу? О нет же! Хозяину ресторана? Ха-ха! Да нет же, вы не знаете моего кузена!
Доктор. Что вы имеете в виду?
Кэтрин. Он вообще никогда ни во что не вмешивался и считал, что жаловаться нельзя — что бы ни происходило. Нет, он, конечно, знал, что в жизни бывают всякие страхи и ужасы, но все-таки, по его мнению, все шло как надо. А дальше — будь что будет. И поступал — как нутро подсказывало.
Д о к т о р. И что же подсказывало ему нутро там, в ресторане?
Кэтрин. После салата должны были принести кофе, но он вдруг отодвинулся от стола и сказал: «Это надо прекратить. Официант, пускай немедленно прекратят. Я нездоров, у меня болит сердце, меня от них тошнит!» Так впервые в жизни Себастьян попытался вмешаться в ход событий — наверное, это и была его роковая ошибка… Потом официанты — все восемь или десять — бросаются к калитке и лупят маленьких музыкантов скалками, сковородками — чем попало, что сумели подхватить на кухне. Тогда он встает из-за стола, кидает горсть банкнот и устремляется через зал к выходу — а я за ним. А вокруг все белым-бело! Эта раскаленная ослепительная белизна в пять часов дня в Кабеса-де-Лобо! Такое впечатление, будто…