Излагая эту историю, мы должны будем — и весьма скоро — поведать о мистере Круппере нечто такое, о чем рассказывать сразу в столь кратком повествовании неудобно. В жизни сугубо натуралистические проявления, включающиеся в чрезвычайно широкий ее контекст, смягчаются и находят там свое место. Но когда касаешься их в рассказе, то требуются определенные ухищрения, чтобы обеспечить такой же — или примерно такой же — сглаживающий эффект, как это бывает в жизни. Когда я говорю, что в жизни мистера Круппера была некая тайна, я прибегаю к тем самым намекам, которые крайне необходимы в этом случае, потому что излишний натурализм может вызвать у читателя отвращение и испортить рассказ, фактически извратить всю историю.
Если вы кого-нибудь презираете или ненавидите, как кузен с семьей — мистера Круппера, предполагается, что об этом человеке вы знаете практически все самое важное. Но если этот человек для вас — загадка, ваша враждебность к нему станет неоправданной. Никакой тайны в жизни старика кузен с семьей не видели. Иногда, когда он выходил из магазина, кузен или жена кузена провожали его до двери, а затем стояли и наблюдали, как он ковыляет дальше: рука охватывает карман (где лежит пакет с карамелью), словно там сидит птица, готовая вылететь наружу. Ими руководило отнюдь не любопытство и не забота о старике. Так смотрят на камень, о который только что споткнулись, — бессмысленный злой взгляд обращается на бесчувственный вредный предмет. Оба, кузен и жена, были настолько толсты, что вместе в дверях не помещались; поэтому за мистером Круппером наблюдал тот, кто успевал первым. И когда старик исчезал из виду, с отвращением говорилось «Тьфу!»; этим «Тьфу!» они словно затрагивали существо той тайны, к раскрытию которой мы приближаемся с такой осторожностью. Ну, а тот, кто не успевал, оставался внутри. Спектакль из магазина виден не был — приходилось довольствоваться комментариями; а комментировать было почти нечего — ничего существенного со стариком не происходило. Тот, кто стоял в дверях, сообщал: «Он что-то нашел на тротуаре!» — «Тьфу! Что, что именно?» (Не дай Бог что-нибудь ценное!) И к удовольствию слышалось в ответ: «Выбросил — через несколько шагов!» Или комментатор говорил: «Он смотрит на витрину». — «На какую?» — «Магазина мужского белья». — «Тьфу! Да он же никогда ничего не покупает!» Обычно репортаж оканчивался так: «Он перешел через улицу и идет на площадь! Пришел. Тьфу!» Создавалось впечатление, что мистер Круппер проводит на площади все утро каждый раз, когда он посещает кондитерскую. Что же касается пристального наблюдения, комментариев и всех этих «Тьфу!» (символов презрения), то они не могли выражать подлинного интереса, заботы или даже простого любопытства, а воплощали собой совершенно бесчувственное отношение ко всему, у чего, как считалось, не должно быть никаких тайн.
С этой точки зрения, постороннему было бы трудно понять, что же придавало мистеру Крупперу такой вид, будто он занят гораздо более важным делом, нежели обычные бесцельные прогулки человека, отошедшего от бизнеса и не имеющего близких родственников.
Чтобы понять, надо стараться это сделать. И даже в этом случае можно потратить и утро, и день, и целые сутки, но так и не выйти на нечто, что дало бы вам важную зацепку. Да, внешне он был похож на других стариков, которые с трудом нагибаются за упавшей газетой или пытаются трясущимися руками застегнуть себе брюки, когда, шаркая ногами, выходят из общественного туалета. Или в нерешительности стоят на углу, не зная куда повернуть. Оставшись без связей и без цели, старики всегда до крайности следуют каким-то мелким условностям и заведенному порядку, которые регулируют их жизнь — как и видимую постороннему глазу жизнь мистера Круппера. Привычка — вторая натура; мы и живем-то по привычке. Когда живешь и делаешь одно и то же — забываешь о смерти, а что-то неожиданное вновь о ней напоминает. Старики будут полчаса стоять и сердито смотреть на занятую кем-то «свою» скамейку, не сядут на другую, «незнакомую», — она кажется им небезопасной: на ней и сердце может остановиться, и кровоизлияние произойти. Старики всегда все подбирают и очень неохотно выбрасывают, даже если это и какая-нибудь ерунда — они ее уже подбирали, а потом выбросили. Как правило, они носят шляпы, а на Юге — старые белые шляпы, которые становятся такими же желтыми, как их считанные зубы, или седыми, как их потрескавшиеся ногти и поредевшие бороды. А как они их снимают! С каким изяществом, словно приветствуют какую-нибудь невидимую даму, которая только что прошла мимо них и едва наклонила голову в знак признания! А потом, через несколько секунд, когда ветерок уже освежил им головы и взъерошил волосы, шляпа водружается обратно, причем проделывают они это еще более тщательно и степенно. А с какой осторожностью меняют положение на скамейке, аккуратно подкладывая под ляжки согнутые пальцы. Вздохи и ворчание — язык, на котором они сами с собой разговаривают, жалуясь на усталость и бренность жизни; иногда им при этом становится лучше, иногда хуже. В жизни стариков обычно не больше таинственности, чем в часах, купленных за доллар, которые останавливаются сразу же после того, как их приобрели. Милые, хорошие старики, да кто чище вас в этом мире? Но наш мистер Круппер — другого поля ягода, и сейчас настало время — если еще не поздно — последовать за ним на площадь, где мы его оставили, после того, как родственники перестали за ним наблюдать. Прошел по крайней мере час, настал полдень, и вот, покинув площадь и перейдя через улицу, мистер Круппер сел в трамвай, который направлялся в другую часть города.
И с ним сразу же произошли перемены — не такие уж несущественные, чтобы их не заметить: лицо приобрело живость, которой не было, когда он располагался на площади, сидел он теперь прямее, движения и жесты — рылся ли он в карманах, ерзал ли на грязном сиденье, опускал ли трамвайное окно, — стали куда более точными и уверенными, почти как у значительно более молодого человека. Ключ к изменению его состояния — предвкушение тайного действа, и оно все усиливалось, по мере того как трамвай, скрежеща и громыхая, приближался к заветной цели. Воображение может легко нарисовать картину, как за квартал до остановки он начинает слегка рдеть, готовится позвонить водителю и идет к выходу. Как сходит, сосредоточив все внимание на ступеньках, будто это начинающий альпинист спускается по канату на склонах Альп; как бормочет «спасибо» — слишком тихо, чтобы водитель мог услышать; как ступает на мостовую. Выход из трамвая сопровождается глубоким, почти космическим, вздохом; он поднимает глаза и смотрит не высоко в небо, а лишь поверх домов — тщательно выверенный угол зрения, когда-то, вероятно, имевший большое значение, — словно благодарит разумное Провидение, которое где-то там и находится, если существует вообще. Теперь мистер Круппер — на расстоянии квартала от того места, куда направляется и где тайны его характера раскроются перед нами во всей неприглядности. По совершенно определенной причине — в силу своего дурного, до тошноты лицемерного, характера — мистер Круппер предпочитает пройти последний блок зданий пешком, а не проехать на трамвае и сойти в нужном месте. Пока он идет — а мы еще не совсем знаем, куда идет мистер Круппер, — понаблюдаем за ним и увидим, как, волнуясь, он делает необходимые приготовления. Прежде всего, похлопывает по пакету с карамелью. Затем лезет в другой карман пиджака и достает горсть монет по двадцать пять центов; пересчитывает и, убедившись, что их ровно восемь, кладет обратно. Потом из нагрудного кармана пиджака — из торчащего оттуда белого платка, самой белой вещи, которая у него есть, — достает темные очки, настолько темные, что глаз за ними не видно. Надевает. И теперь впервые осмеливается взглянуть туда, куда направляется, и если мы поймаем его взгляд, то увидим, что его взор обращен на всего лишь невинный старый кинотеатр под названием «Джой Рио».