Поскольку от вида его клыков меня тоже бросает в дрожь, я начинаю осознавать, что у меня, видимо, проблема, и серьезная, и это еще до того, как он спрашивает:
– Что именно ты хочешь узнать о тех месяцах?
– Меня интересует любая информация. – Я делаю глубокий вдох, надеясь угомонить неистовый стук сердца. – То, что ты можешь вспомнить.
– Я помню все, Грейс.
Глава 12. Вечные метания чистого разума
– Все? – повторяю я, немного потрясенная этим признанием.
Он подается вперед и снова говорит:
– Все. – Слово это больше похоже на рык.
И я едва не проглатываю язык.
Глубоко внутри просыпается и настораживается моя горгулья, и я чувствую, как мне передается ее каменная невозмутимость. Я заставляю ее успокоиться, уверив, что со мной все в порядке, хотя в эту минуту так и не кажется.
– Я помню, каково было просыпаться и наблюдать твои неизменные бодрость и оптимизм, – хрипло говорит он. – Я был уверен, что мы так и умрем, запертые там, но ты была убеждена, что мы спасемся. Ты отказывалась думать иначе.
– В самом деле? – В последнее время мне совсем не свойствен такой безбрежный оптимизм.
– О да. Ты все время рассказывала мне о всяких местах, которые ты покажешь мне, когда мы освободимся. Наверное, ты считала, что, если я смогу увидеть все места на планете, которые можно любить, я перестану быть порочным.
– О чем ты? – Это звучит так, будто я скорее ставлю его слова под сомнение, чем задаю ему вопрос, и, возможно, так оно и есть. Потому что сейчас я могу думать только об одном: как тяжело ему пришлось, когда мы наконец вернулись. Сначала я вообще не осознавала, что он рядом, а осознав его присутствие, обрушила на него все мыслимые подозрения.
– Например, о городке Коронадо, где ты любила бывать, живя в Сан-Диего. Ты садилась на паром и проводила всю вторую половину дня, бродя по местным картинным галереям, а затем заходила в маленькое кафе на углу, чтобы выпить чашку чая и съесть пару печений размером с твою ладонь.
О боже. Я уже несколько месяцев не вспоминала об этом месте, и вот теперь Хадсон напомнил мне о нем, и я снова вижу его так ясно. И почти ощущаю вкус шоколадной крошки в печенье.
– А что это было за печенье? – спрашиваю я, хотя мне и так очевидно, что он говорит правду.
– Одно шоколадное с шоколадной крошкой, – отвечает он, улыбаясь, и это первая настоящая улыбка, которую я вижу на его лице за долгое время. Одна из тех немногих настоящих улыбок, которые мне вообще доводилось у него видеть. Она озаряет и его лицо, и все вокруг. И, если честно, меня саму… особенно меня саму.
И поскольку от этой мысли – от этого чувства – мне становится не по себе, я спрашиваю:
– А как насчет второго печенья?
Я никогда никому не рассказывала об этом, так что, надо думать, могу быть спокойна.
Но улыбка Хадсона становится только шире.
– Оно овсяное с изюмом, и по правде говоря, оно тебе не очень по вкусу. Но это любимые печенья мисс Велмы, а никто никогда не заказывает их у нее. Она говорила, что перестанет их печь, но ты видела, что это расстраивает ее, и начала заказывать по одному такому печенью всякий раз, когда приходила в ее кафе, чтобы дать ей повод продолжать их печь.
Я ахаю.
– Я никогда никому не рассказывала про овсяные печенья мисс Велмы.
Его глаза встречаются с моими.
– Ты рассказала про них мне.
Я уже несколько месяцев не думала о мисс Велме. Живя в Сан-Диего, я заходила к ней по меньшей мере раз в неделю, но потом мои родители погибли, я расклеилась и так больше к ней и не зашла. И даже не попрощалась с ней перед тем, как улететь на Аляску.
Мы с ней дружили, что кажется нелепым, если учесть, что она была просто хозяйкой кафе, которая продавала мне печенье, но мы правда дружили. Иногда я сидела в ее маленьком заведении и говорила с ней часами. Она стала для меня бабушкой, которой у меня никогда не было, а я худо-бедно заменяла ей ее внучат, которые жили на другом конце страны. А затем я просто взяла и исчезла. У меня падает сердце, когда я думаю об этом – думаю о ней и том, как она гадает, куда я делась.
Но поскольку в последнее время на меня и без того свалилась куча огорчений, я заставляю себя забыть про свои сожаления и спрашиваю:
– А что еще ты помнишь?
На секунду мне кажется, что он примется давить на меня или, того хуже, начнет рассказывать какую-нибудь историю о моих родителях, которую услышал от меня и которую мне сейчас не вынести. Но он, как всегда, видит больше, чем следовало бы. И уж точно больше, чем мне бы хотелось.
Вместо того чтобы заговорить о чем-то сентиментальном, трогательном или грустном, он закатывает глаза и говорит: