В один прекрасный день Командор уехал в Париж. Как и обещал, он отправился в Оперу слушать Крузенбург. Он хотел взять с собой Юдит, но она отказалась, сославшись на слухи о болезни, подтвержденные скупым рассказом Драке-на. Командор боялся, что она воспользуется его отсутствием и уйдет. Он попытался заставить ее поклясться, что она останется на «Дезираде». Юдит снова отказалась: «Между нами нет клятв. И никогда не будет». — «Что это значит?» — «Что ты свободен, и я тоже. Моя единственная тюрьма — живопись». Она лгала самой себе и знала об этом. Именно Командор был ее тюрьмой, Командор и его черный свет. Пока его не было, она бродила по гостиным с окнами, выходящими на дорогу, смотрела сквозь деревья на «Светозарную». Вилла была закрыта. Значит, она очень сильно огорчила свою мать. Но разве Юдит выбрала бы такой путь к себе, если бы ее дом не был всегда открытым?
Всю ночь она прислушивалась, пытаясь уловить за мерным, регулярным перезвоном часов тихое гудение лимузина Командора. А услышала его только в полдень и почувствовала себя почти счастливой. Согласно заведенному у них ритуалу он пришел повидать ее с четвертым ударом часов. И тогда она заметила, что он изменился. А ведь она подстерегала мельчайшие морщинки, начинавшие искажать его лицо, изменяя его вид человека без возраста, делая его с каждым днем все более уязвимым, близким, человечным. До сего дня, глядя на эти неуловимые знаки, Юдит не хотелось думать, что она их причина. Она говорила себе, что лицо Командора меняется, как и все другие. Богатство, власть, сумрачная аура долго хранили его от губительного воздействия времени, но, в конце концов, старость начала брать свое, и именно в этот момент к нему случайно пришла Юдит.
Командор возобновил свои разглагольствования. Но жизнь становилась все более хаотичной. Они почти не притрагивались к еде. Командор, похоже, терял терпение. Он торопливо произносил короткие фразы, его голос становился все более низким и хриплым. Юдит уже начала думать, не заболел ли он. Спала она так же мало, как Командор. Она рисовала весь день и всю ночь. Ей хотелось поймать малейшие возрастные изменения в его лице, новые морщинки на щеках, увеличившиеся круги под глазами, новые пятна на руках, пока, в конце концов, он не надел надушенные замшевые перчатки. Командор оставался элегантным и всегда одевался так, словно собирался на праздник. Но, отмечая, как тщательно он выбирает костюм и заботится о своей внешности, собираясь предстать перед ней, Юдит спрашивала себя, не стоит ли за этим сомнение, еще более ужасное, чем то, что окружало его рождение: Командор вел себя так, словно ненавидел свое тело.
Сама Юдит совершенно забыла о себе. Несмотря на упреки Командора, желавшего, чтобы она вновь надела наряд, в котором была в первый вечер — облегающий черный корсет и юбку в крупную складку, Юдит могла работать только в блузе для живописи, изо дня в день все более пачкавшейся. Ей было достаточно одного взгляда двух подстерегавших ее глаз и их непостижимого блеска. Даже после приезда Командор продолжал ее преследовать.
Под утро Юдит, уставшая и разбитая, падала на кровать Леонор, закрыв задвижку на двери, но напрасно ждала наступления сна. Она по-прежнему чувствовала его взгляд, но продолжала бравировать своей независимостью. Иногда по утрам, спускаясь к завтраку, она смотрелась на бегу в зеркала и замечала, что исхудала, побледнела и, возможно, тоже постарела. Ее волосы сильно отрасли, что еще больше удлинило лицо. Юдит видела, что перешла из возраста капризов в возраст желания; и всякий раз, когда работала над картиной, она ловила себя на том, что снова думает об этом, ее посещало одно и то же видение — обнаженное тело молодого темноволосого мужчины. Он брал ее, словно проходил через огонь.
Тогда она прекращала писать, хватала листок бумаги, смотрела в окно и делала эскиз. Легкий снег падал на парк, сквозь большие кедры просвечивало море, туман наползал на могилу и пруд — наступало холодное утро, когда время, казалось, застывало, скованное морозом. И Юдит снова говорила себе, что навсегда останется здесь, потому что у нее нет сил уйти.
Но сегодня Командор не пришел. Уже давно пробило четыре тридцать, а его властной поступи на лестнице все еще не было слышно. Чтобы успокоиться, Юдит повернулась к окну. Как она и предполагала, погода изменилась. Ветер усилился, чайки летали над кедрами с громкими криками, означавшими приближение бури. Буря, как обычно, со всей силой обрушится на «Светозарную». Юдит вдруг пожалела, что она не на своей вилле и не видит, как та ждет ветра и вся содрогается от его ударов. Юдит оторвалась от окна. От ее дыхания стекло запотело и стало розовым и зеленым, как витражи. Юдит одернула блузу, но не стала искать свое отражение в зеркале. Она знала, что не причесана, а выражение лица у нее измученное. У нее не было желания хорошо выглядеть. Вернувшись к мольберту, она безуспешно пыталась работать.
Уже близилась ночь, когда Командор толкнул дверь.
— А сегодня, — спросил он, — сколько ты сделала в своей последней картине?
Это была непривычная фраза — он изменил своему ритуалу. Внезапно Юдит захотелось убежать.
— Я продолжаю ее писать.
Она показала на портрет, который только что бросила рисовать.
— Он закончен?
— Нет.
Командор подошел к картине и скорчил гримасу. Ему не слишком нравилось то, что было на ней изображено. Юдит рисовала теперь не блестящего мужчину, как на прежних портретах, а Командора последних недель, похудевшего, немного сутулого, со странным цветом лица, словно оно потемнело изнутри. И так же, как на первой, посвященной ему картине, она сделала ему крылья, но крылья сложенные, как будто тоже уставшие. И этот сраженный, дважды павший Люцифер смотрел на свои руки, похожие на руки Командора, — на левой была надета замшевая перчатка, и такими же, как у него, были длинные пальцы, и такие же были вдеты в рукава черные жемчужины. Его волосы поредели, а бутоньерка с голубой скабиозой увяла. Самым потрясающим в этой картине — к такому мнению пришли все эксперты во время распродажи коллекции — было то, что, несмотря на приглаженную, скрупулезную, подробную в мелочах, присущую Юдит Ван Браак манеру письма, она смогла показать душу своей модели: надлом, замеченный на лице Командора всеми его друзьями, эту трещину, открывавшую дорогу в пропасть, разновидность восточного фатализма, в дальнейшем внушившего ему тщетность усилий в борьбе, безумие, таившееся под богатством, властью и победоносной соблазнительностью. На этом портрете Командор, наконец, стал некой небывалой силой, излучавшей необъяснимое отчаяние; и это не было связано ни с начинающимся облысением, ни даже с морщинами и сутулостью плеч — в целом, не так уж он постарел. Нет, это было очень интимным, неописуемым, тем более неописуемым, что изнутри портрета, казалось, струился темный свет, заставлявший светиться самые мрачные уголки картины.
— Мне больше не нравится то, что ты пишешь, — сказал Командор.
Говорил он хрипло и выглядел усталым.
— Я рисую тебя. То, чем ты стал. То, что ты есть.
Он пожал плечами:
— То, чем я стал? Кем-то, кто проводит зиму с тобой, один в этом доме, в провинциальной глуши, практически без слуг. Кем-то, кто выполняет все твои капризы.
Сегодня вечером Командор стал сердиться слишком рано. Юдит все больше его боялась и предпочла промолчать.
— И как же ты хочешь назвать эту картину?
Она продолжала молчать.
— У тебя нет больше вдохновения, Юдит Ван Браак. Ты устала, выдохлась… И ты не причесана, почти раздета. Ты уже не такая красивая. В тот день, когда ты пришла…
Она старалась не слушать, но голос Командора набирал силу, словно ветер. Ей хотелось заткнуть уши, но как это сделать, когда его взгляд упорно ее преследует.
Слуги не пришли и не принесли ни чай, ни вино, что увеличило ее беспокойство. Чтобы скрыть страх, Юдит уставилась в окно. Облаков становилось все больше, их нагоняли порывы ветра.