Если бы у него, у Сержа, были силы и время, то он обязательно испытал бы сейчас к себе нечто похожее на отвращение, но ему было всегда недосуг, к тому же эти чёртовы репетиции выматывают так, что и сил катастрофически недостаёт. Он научился прощать себя. Он ведь не образец совершенства, и потому незачем себя казнить. И ему захотелось вдруг, чтобы Ася Петровская его пожалела, чтоб она его утешила, потому что в её утешениях, в её объятиях можно и спастись от терзаний совести, и оправдаться, и потеряться во времени, и не слышать и не видеть ничего, как в материнской утробе. И рука Сержа, как бы сама по себе, проворно достала телефон из кармана куртки и набрала её номер:
— Ася, до утра я свободен. Угостишь чашкой кофе? — и, не услышав мгновенного радостного ответа, он спросил уже более настойчиво и почти раздражённо: — Ну так примешь или нет?
VIII
Уже октябрь. Лето давно сошло на нет, закончилось, а Женька никак не могла взять себя в руки и заставить трудиться в театре. Она брела по переполненному проспекту по направлению от балетной сцены, сама не зная куда, то и дело натыкаясь на извивающиеся реки прохожих. Город ломился от спешащего многолюдства. Всякие разные лица — бледные и загорелые, молодые и старые, бодрые и усталые — мелькали перед глазами. Все чем-то заняты, у каждого свои дела, свои мысли, разговоры. «Ну хоть бы кто-нибудь с интересом посмотрел в мою сторону», — думала Женя, и от этого одиночества среди людей, среди толпы делалась озлобленной. В унылом однообразии осеннего ветра лихорадочно вспыхивали ледяные вывески магазинов и ресторанов. В зеркальной витрине она поймала своё отражение, остановилась и стала разглядывать. Прямая как стрела, тонкая, долговязая девица двадцати лет. Каштановые волосы стянуты в тугой пучок, широкие плечи, короткое коричневое пальто из шотландки под цвет волос (немного великовато и висит как на вешалке, но сейчас в моде лёгкая небрежность), плотно облегающие джинсы, белые кроссовки на босу ногу (холодно, правда, но зато как шикарно!). Ей показалось, что она неплохо выглядит сегодня, но вместо удовольствия или симпатии почувствовала только сострадание к себе. Как мало, в сущности, она себя знает, если не считать внешность, выученную до миллиметра, то она с собой почти незнакома. Суждено ли её нерождённой радости появиться на свет, взять верх над тусклой беспросветностью? Или ей и дальше придётся прозябать среди неприступных дебрей большого света. Никто не возлагал на неё никаких надежд, никому не было дело до её балетной карьеры, и это досадно. Да она и сама, по правде сказать, не слишком верила в свой талант. Она вздыхала со смешанным чувством жалости к себе и озлобленности на весь свет. «Главная роль опять досталась этой ехидной, высокомерной выскочке. Платон слушается её, волочится за ней как собачонка, Серж её любовник. Мышьяк по ней давно плачет, ну или чем там ещё можно отравить ненасытную крысу. Именно крысу, она из-под носа утащила Платона». Мысль о мышьяке определённо нравилась Евгении, она её будоражила, приводила в восторг и даже наполняла жизнь своеобразным смыслом. Женя вспоминала ядовитое снадобье, приготовленное по приказу Екатерины Медичи и упакованное в баночку для губной помады. Красавица красит губы, затем их облизывает, и готово дело. Правосудие свершилось. А как прикажите выживать в мире, где нет справедливости? «И что Платон в ней нашёл? Почему мужчины нежно любят только тех женщин, которые их жестоко наказывают, которые делают им больно, и совсем, совсем не замечают других, способных их осчастливить? Если бы он только отрезвел от этого своего дурмана и увидел меня, всё могло бы сложиться по-другому. Почему одним всё, а другим ничего. Это нечестно», — хлюпала озябшим носом Женя Васильева.