Вот, значит, как, постиг Чугуев с режущей, освобождающей болью и любовью, — будто бы чуяли они и постарались перед разлучением очень сильно… Сын отпустил дверные косяки, протолкнули его в черноту, в пустоту, и Натаха без видимых сил, но с какой-то внутренней, кровной наполненностью опустилась на чьи-то подхватившие руки, стало ясно Чугуевым всем, остающимся без Валерки на страшное время, — появилось, куда дальше жить: полыхнет сквозь седую кору ослепительно новая искра, распуская нетвердый чистый, слабый зеленый листочек, завелась в животе Наташки машинка будущего, жизни, не признающая никаких «устал» и «не хочу», зацепила Чугуевых — мать и отца и тащила, заставляя вертеться, заставляя тащить.
Не могла зарасти, затянуть пробитая в каждом Валеркой дыра, но и с этой опустошенностью продолжали они вместе с Машкой Валерке служить, делать будущее, которое не мог теперь тот делать сам, и носилась Мария с Наташкой, как курица, говоря про себя и сноху постоянно: «мы», «мы» — «мы ходили», «мы ждем», «мы поедем»; третий был в этом «мы» — пока еще неслышимый, не выперший во внешний мир надутым материнским чревом, и Валерка был тоже заключен в это бабье служилое, терпеливое, радостно-горькое «мы» — словно в невидимый какой, но осязаемый шар берегущего тепла и убежденности в возможности спасения. Только это им было оставлено, бабам, как хлеб, — беречь мужа семя, растить сына плод и без устали, пыточно ждать, когда будет дозволено первое им с Валеркой свидание — право вжаться и впиться, захватить и ощупать, накормить его, бритого, сытной домашней пищей хоть на день, хоть на час, вот лицом своим, телом, живой водой… а Сашке ничего не стоило устроить, чтобы местом отбытия срока Валерке назначили не Крайний Север, не тайгу, а — всего в трех часах на машине езды! — обнадеживающе близкий Бакал, бакальскую колонию строгого режима, назначенного всем убийцам и насильникам: над переменой режима даже Сашка был не властен.
3
Ежедневное кровотечение в нутре, и чтоб как-то унять его, каждый день подымался в шесть часов и шагал в свой родной ЛПЦ № 2, только в стане, изношенном так же сильно, как сам он, Чугуев, находя на служебное время спасение, способность не думать уже ни о чем, кроме смены проставочных полуколец и доводки винтов нажимных в поперечине каждой станины, чтобы до заусенца был выдержан каждый зазор меж валками. С еще большей жестокой нежностью воевал за живучесть прокатной машины, с еще большими остервенением и злобой на промашки и тупость подчиненных бригадников: «Что ж ты, сволочь, гужену вкрутил мне в валок и через это мне все дело перепутал?! Что, трудно шпон пробить было под винт, а не валок засверливать, абортная ты жертва?! Это ж погиб валок, продольно завтра треснет! Что, каждый раз так будешь пересверливать? И после этого чтоб я тебя к машине подпустил?! Какую гайку, бездарь?! Основную! А ты мне контргайку, бестолочь, свернул! Ведь основную, основную на полнитки — разницу сечешь? Это каким вообще сознанием надо обладать?!»
Захлебывался гневом на этих вот вредителей-скотов, и что ж ты думаешь: забегали, как будто пятки скипидаром им намазали, раньше вот только скалившие зубы на все его, Чугуева, плюющееся бешенство и равнодушные до квелости молодчики. Срывались с ног поджать указанную гайку и отлизать ее, огромную, до гладкости новорожденного железного младенца — будто почуяли, прониклись, наконец, его, чугуевской, правдой, правдою машины, что теперь растекалась, казалось, не только от него одного, не от одних лишь старых мастеров по всем цехам, а откуда-то сверху…
Ничего не менялось вещественно ни в одном из цехов, точно так же скелеты и артерии их на пределе терпения, умаленной живучести старика, инвалида, выносили нагрузки, форсировку литья, обороты проката, надорваться готовые в самых нежных, ответственных, ломких местах, но вот что-то при этом в самом, что ли, воздухе сделалось, что уже не давало рабочим с равнодушием скота относиться к доверенным им участкам плавильной и прокатной цепи… Он, Чугуев, давно и забыл о явлении нового собственника, воцарение которого на комбинате обошлось ему — в сына.
И вот сделалось так прямо здесь, в ЛПЦ, на его месте службы, что вспомнил. На своих вот орал, на Витька Колотилина из-за бронзовой гайки нажимного винта: «Расколол! Кто мне бронзу сейчас даст взамен?! Может, ты?!» И еще чей-то крик к его крику добавился, долетел и добил до ушей сквозь литой, ровный гул, из которого для рабочего и состоит тишина, — невозможный крик-выдох придавленной и зарезанной в сердце свиньи, и на крик все, конечно, повернулись рывками: что такое? откуда и куда кто упал, вот во что затянуло и на что намотало?