Захлебывался гневом на этих вот вредителей-скотов, и что ж ты думаешь: забегали, как будто пятки скипидаром им намазали, раньше вот только скалившие зубы на все его, Чугуева, плюющееся бешенство и равнодушные до квелости молодчики. Срывались с ног поджать указанную гайку и отлизать ее, огромную, до гладкости новорожденного железного младенца — будто почуяли, прониклись, наконец, его, чугуевской, правдой, правдою машины, что теперь растекалась, казалось, не только от него одного, не от одних лишь старых мастеров по всем цехам, а откуда-то сверху… Ничего не менялось вещественно ни в одном из цехов, точно так же скелеты и артерии их на пределе терпения, умаленной живучести старика, инвалида, выносили нагрузки, форсировку литья, обороты проката, надорваться готовые в самых нежных, ответственных, ломких местах, но вот что-то при этом в самом, что ли, воздухе сделалось, что уже не давало рабочим с равнодушием скота относиться к доверенным им участкам плавильной и прокатной цепи… Он, Чугуев, давно и забыл о явлении нового собственника, воцарение которого на комбинате обошлось ему — в сына.
И вот сделалось так прямо здесь, в ЛПЦ, на его месте службы, что вспомнил. На своих вот орал, на Витька Колотилина из-за бронзовой гайки нажимного винта: «Расколол! Кто мне бронзу сейчас даст взамен?! Может, ты?!.» И еще чей-то крик к его крику добавился, долетел и добил до ушей сквозь литой, ровный гул, из которого для рабочего и состоит тишина, — невозможный крик-выдох придавленной и зарезанной в сердце свиньи, и на крик все, конечно, повернулись рывками: что такое? откуда и куда кто упал, вот во что затянуло и на что намотало?
И такое, чего быть не может вообще: Куренной и Бакуткин лосями бегут — вдоль прокатного стана, как вдоль разогнавшегося отходящего поезда за сбежавшим, захваченным и утащенным с необратимостью счастьем, за жизнью, двое крупных и сильных, отменного выкорма, сановитых мужчин, сократившихся вмиг до трясущейся парнокопытной потребности жить, чуть ли не испражняющихся на бегу от огромного страха… И за ними, над ними с неуклонностью катится и летит над валками налитой обожженным вишневым сиянием сляб, вырастая, вытягиваясь в огневое литое подземное щупальце: все едино достанет, прожжет и приварится — Гугель, Гугель повинных в аварийных разломах и срывах, тот, чья эта рука… И вот точно — из шипящего белого пара там, где хлещут стальное полотно водяные напорные струи, вырывается он, новый Гугель, хозяин, двухметровый Угланов с изуродованным злобой лицом и с железным прутом в отведенной для удара руке, несуразный, как страус, как жираф на шоссе, очень это смешно все… и страшно.
Куренного макнули мордой в кровь его собственную, обливается ею на бегу, издыхает… «Залови его там, завали!» — помертвевшим рабочим Угланов кричит и уже сейчас их вот, рабочего рубанет по дороге за неисполнение: приварило их всех, приморозило… «Взять!» — и какие-то брызнули следом за живой добычей, атукнутые, ну охранники, кто, эти вот «полицаи» в униформе своей… и Бакуткин — начальник его многолетний, Чугуева, — разбежавшись, воткнулся в Семеныча прямо: подыхающей мордой, как рубанком оструганной, так вот все в ней открылось, каждой дышащей по рой, так вот больно в ней билась и противилась кровь… отпихнул — и на лесенку, сцапав перила, и с помоста над станом на ту сторону ссыпался по ступенькам, как к воду, как в крещенскую прорубь, закричав от ожога, ударов, пересчитывая копчиком ребра железные, — в яму! двухэтажной, считай, глубины, там зашибся о дно и давил в себе рвущийся крик: его нет, под землей он, в могиле, не достанет его огневая рука.
Куренного поймали, завалили спиною на лесенку — главного инженера завода! — и Угланов навис над ним всей своей росломачтовой, свайной тяжестью; Куренной передергивался в животе и в паху, пол-лица ему залило липкой кровью, но проклеенный глаз разлеплялся и пучился — на Угланова, смерть; его кожа, встречая углановский взгляд, шевелилась и пухла, как от жара, от пресса, открывая сосущие поры и вздрагивая…
— Ты, сука, страховал конвертер, ты?! — Угланов вглядывался в него, как в омерзительно живучую и до конца неубиваемую падаль, как в земляного червяка, что оказался неожиданно устойчивым ко введенному им на заводе режиму. — Ты страховал его на случай ядерной войны?! Петитом, сука, очень мелким шрифтом на восемнадцатой странице, что договор вступает в силу только в случае ядерной войны?! Ремонта на два миллиарда рублей! Взял, сука, премию у «Ренессанса», взял?! Ты что, животное, ты думал, не увижу?! Что мои мощности тебе в кормление даны, чтоб ты в ломбард за две копейки их закладывал? Тебе на них посрать, которые тут горбятся, — царапнул Чугуева взглядом, — и языком мне гайку каждую вылизывают тут до мокрой чистоты… но ты мой завод кинул, ты Угланова кинул! Руку сюда его мне, руку!.. — и по тому, как смотрит, стало понятно, что не остановится.