Выбрать главу

Я не пошел в дом напротив.

Из глубины воззвал я к Тебе, Господи. Из глубины мук, со дна коих все радости и попечения земные выглядят в истинном свете: разделанными до зловонных потрохов. Сама жизнь земная – похмелье Адама после грехопадения. Пронзающая нас из рода в род абстиненция по раю. Но не забуду, Господи, что не в силах был воззвать к Тебе из глубины, если бы Ты Сам не призвал меня Святым Духом Своим, проникающим, не мерцая, и в адские глубины. То было дно, от коего еще можно было оттолкнуться, устремившись за вздохом вверх, к свету. Там, на дне души, я внезапно прозрел, как люблю отца и как жалею брата, окованного благополучием жизни и стиснутого по уши бородою, которая не дает ему улыбнуться и которой можно без труда чистить рыбу. В преисподней дна нет, уже не оттолкнёшься.

Меня отпаивали кислым молоком с огурцами и луком, приводили в чувства в нашем блудном вертепе все три грации: Аглая, Ефросина и Талия.

И уже на третий день я вправду начал изобильно ликовать, согласно их именам, грезя о том, как приду к отцу, не возвращаясь. Брошусь перед ним на колени, обниму его ноги, попрошу за всё прощение, но отнюдь не попрошусь в свинопасы, а сам подарю ему напоследок, перед уходом, купленного на последние отцовы деньги фаршированного поросёнка, коего так баснословно умеют делать только в одном месте великого Города – на кухне блудного вертепа, уже ставшего родным.

Так постиг, Господи, что истинное покаяние может изменить все знаки и смыслы прошлого.

Вот разбойник, взвешенный одесную Тебя, на другом, отнюдь не животворящем кресте, украл-таки рай у всех праведников.

Там, на дне, я лишь однажды и навсегда постиг, что правда Твоя, Господи, может быть страшна более праведнику, нежели грешнику, и лучше первому не знать ее на земле, дабы не потянуло его ненароком вешать жернов себе на шею. Ибо слаб всяк человек и метит лишь в награды.

Не поспел к подвигу, отец сам призвал меня. Он знал, где я. Силенциарий легко узнает обо всем, что делается в великом Городе, за стенами Дворца, тишина нашептывает ему новости. Гонец сказал, что отец сильно захворал. Я поспешил, забыв о подарке, да и дожидаться на кухне, пока он подойдет, было уже некогда.

Отец умел удивлять всерьёз. Он еще не был при смерти, но лицо его казалось потемневшим и свинцово-бледным, будто он, нагнувшись, смотрел в глубокий колодец. На столе был распластан тот самый поросёнок, который словно выскочил из моего сердца, далеко обогнал меня, домчался до дома и устроился так, как я и мечтать не успел.

- Такого хотел? – вопросил меня отец, принимая в нашем домашнем триклинии.

Остолбенел я, колени не гнулись, притча не выходила ровно. Только кивнул дурно и пошлёпал губами:

- Ты пророк, отец.

- Пророк из дворцового вертепа, - уточнил по-своему отец и беззвучно, как и положено силенциарию, рассмеялся.

А потом добавил, по обыкновению, загадочно:

- Ты не принес «омегу», я знаю истинно, пройдя свой путь. И я рад, что ты остановился на несколько букв раньше, отчего твоя «омега» в должное время возымеет иное значение с «альфой» заодно. Буквы вырастут, как и ты.

Он помолчал, давая моему недоумению расплыться в обещанный стыд.

- Прости меня, - сказал он, и у меня из глаз брызнули слезы. – Завтра я отдаю свою должность Зенону, всё уже благословлено. Ты вожделеешь к будущей семье?

Каждое слово отца ошеломляло меня в тот сокровенный час. Мое лицо обратилось в восковую дощечку, на коей можно было и с десяти шагов читать мои судорожные мысли. И ещё – писать последние, а значит, главные отцовы веления.

- Тебе нравиться любить женщин? Сколько их было там у тебя, сколько успел до ломоты и онемения чресл? – продолжал он, как по Книге Совестной в последний день, вопрошать меня, отнюдь не рассчитывая на мои поневоле лживые ответы. – А если одну? Всю свою жизнь? И порой через силу? Семья – благословенное укрытие. Но не здесь для тебя. Прости брата своего, не отпускай его на дорогу Каина, когда меня не станет. Ты понятлив. Но и я кое-что подумал за тебя.

В те мгновения вспомнил вдруг: там, в блудном вертепе, грации легко терпели колкий запах моего трепетного пота. Они умащивали меня какой-то чудесной мазью, которой могли бы позавидовать и египетские цари-покойники, а я-то был живой. Но мне самому, как ни странно, был невтерпеж запах моих чресл, наполненных поруганиями, собственных извержений, я стыдился их, давя в себе тошноту и даже не мечтая об избавлении от нее. Что-то во мне было не так, как должно было быть во всех иных завсегдатаях вертепа и, возможно, самой земной жизни.