Рука геронды Федора была совсем другой. Будто нагретый полуденным солнцем надгробный камень, под который грешная душа мечтает юркнуть от всеобщего позорища и пересидеть хоть бы и Страшный Суд. Камень, обросший елейным, цветочным благоуханием летнего рая. Раньше геронда Феодор всегда молчал, слушая мои со страху такие отважные и громкие – на весь придел – отроческие исповеди, в коих рукоблудие стояло самым опасным подвигом. Он и отпускал, помимо разрешительной молитвы, молча, с единым вздохом, положив жаркий надгробный камень мне на темя. А потом в сумраке придела смотрел мне прямо в глаза взором жгучего полуденного солнца. А когда я отходил от него, в душе моей наступал такой легкий прохладный вечер, что целый месяц потом не хотелось туманить его, дразнить свою растущую плоть, сгущать тяжесть, тянущую с синего неба вниз, на больно отбивающую ступни и всю плоть гретую твердь.
То были грехи в маленьком мешочке ниже пупка, теперь же приволок за собой гору, опрокинутую мной набок, легко влезшую острой вершиной в стены Обители и тут же заткнувшую основанием выход обратно, в Город. Не знал, с чего начать и стыдливо молчал, потому что давно потерял страх пред всяким грехом, кроме разве убийства. Вот и робел. Но в глазах геронды не увидал Ангелов с огненными мечами-мельницами, а в переносье – запертых навсегда врат Рая. В глазах геронды мерцала грусть, будто он смотрел на меня глазами моего отца. Отныне – нового отца. И он, к моему великому удивлению, потянул носом так же, как это умел делать только отец – без брезгливой прозорливости. Со знанием лекаря, вошедшего в комнату, где давно страждет и смердит еще живым больной.
- Вот теперь, наконец, у тебя воняет душа, а не тело, - без единого обола[6] осуждения, изрёк геронда Феодор и кивнул. – Сам-то чуешь, что не пот?
- Чую, геронда, - кивнул, невольно подражая ему.
И твердый, как кость персика, ком встал у меня в горле: из дому, считай, изгнан, а и здесь, в Обители, стыну пёсьей блевотиной. Кому я нужен? К кому теперь идти?
- Врёшь, - сказал геронда и снова кивнул.
- Вру, - признал и уронил голову, больше не в силах согласно кивать ее тяжестью.
- Вот в этом и кайся сначала, - приступил к делу геронда Феодор, и, когда я покаялся в том, что врать люблю и умею, то продолжил опустошать тяжесть покоренной мной горы, коей я невольно гордился: – Теперь кайся в том, в чем ты уже не станешь завидовать ближнему своему.
Геронда жег мне взором самый хребет, не опаляя шкуры. А ведь то верно! Пока я шел сюда, видел иных юных и спелых прелестниц Города и всякий раз невольно сравнивал эту и ту хотя бы с грациями покинутого блудного вертепа. И проходил мимо, ничуть не обдираясь о колючие ветви зависти к их гордым и терпеливым кобелям. Ни одна из них не могла сравниться ни с одной из граций, а уж какие, по всему видать, неумехи!
- Беда, геронда! – повинился я.
- Хорош уж тем, что с этого слова начал, - кивнул геронда в третий раз.
Если бы такие слова изрёк отец, то улыбнулся бы он, как и умел только он, выщелачивая и самые стены кругом. Где была улыбка геронды? В такой неудобозримой вышине его взора, что я оробел еще сильнее, зажмурился и сказал:
- Геронда, каюсь, но всё никак не нахожу сил жалеть. Каюсь, но не жалею. Каюсь в том, что нет силы жалеть. О грехе.
- Покаяние как белая вершина горы, коей можно всю жизнь любоваться хоть из окна своего дома, но никогда не дойти до нее, - удивительно много слов пожертвовал мне, грешному, геронда. – Господь целует намерения. Ты собрался – и то благо, хоть монахом тебе и не быть. Ты не Антоний[7], а бесы к тебе могут наведаться те же. Хоть такой чести радуйся и молись, чтоб они даже издали на тебя не поглядели. Всему свой черед.
И вдруг горы за моей спиной не стало. Геронда Феодор рассыпал ее песчаной поземкой до самого моря. Хоть сейчас повернись и уходи из стен Обители на все четыре стороны. Какие еще искушения стоило искать на тех, столь малочисленных сторонах света? Пуст был исчерпанный до дна Город. Пуст, как старческая мошонка.
- Вот и в этом кайся, - велел геронда.
- В чем? – не уразумел, так и глядя назад.
- Толкай-толкай камень от гробницы души, - гремели во мне, как в пустом колодце, слова геронды. – Знать, что изнутри толкаешь, уже немало. Завали им бесов, что подпирают камень снаружи. Покайся в том, что сегодня нет сил каяться, И молись. А через три дня придешь. Идти обратно недолго – от келлий заднего двора. Радуйся: привычных искушений, по коим скучаешь, но с коими тебе уже самому скучно, на этом пути репьями не подберешь. Беру тебя в послушники, как на вечное поминание.