Неподалеку от ворот стояла дубовая башня-бакшта высотою в пять копий. На нее в торжественный, судьбоносный час восходил главный священник (а таковым в Руте был кунигас Миндовг), чтобы объявить народу волю богов. Помимо Пяркунаса, бога войны, властелина молний и верхних вод, тут почитали Калвелиса и Мянулиса, а также бога бурь и ветров Вейяса. Поклонялся здешний люд и Лауме - богине, которая славилась необычайной красотой, жила на облаке и после дождя распускала на себе пояс - яркую семицветную радугу.
Рядом с бакштой рос дуб - единственное дерево, которому было дозволено войти в город. В одну из гроз Пяркунас пустил с неба стрелу и опалил дубу голову. Считалось, что тем самым он указал на своего избранника. Дуб, холм, молния, огонь, меч, конь - таковы были испокон веку здешние святыни.
И лишь два человека в языческой Руте тайно молились Христу: Миндовгова жена Ганна-Поята, дочь тверского князя, и Войшелк. Была у них своя каморка, где висела икона и горели восковые свечи и о которой знал один Миндовг. Узнает о ней и Далибор, но это позже.
Посланцы Новогородка спешились, прошли вблизи священных костров. Далибор слышал, как один из вайделотов, обращаясь к костру, говорил: "Хвала тебе, Огонь, Сын неба, Отец всего сущего, разрушитель твердого, противник холодного".
Рута стояла на высоком речном мысу, отгородившись от поля валом из дубовых и сосновых клеток-горок, доверху набитых глиной и камнями. У подножья вала змеился глубокий ров, наполненный зеленоватой теплой водой. Там драли горло лягушки.
Улица, ведущая к двухъярусному княжескому терему, была выстлана широкими деревянными плахами. По обе стороны ее тесно стояли дома бояр и старших дружинников, мастерские ремесленников. Хибарки челяди лепились к терему, как моллюски-прилипалы - к корабельному днищу. Тут же была большая конюшня для войских коней.
Далибор с воеводой Хвалом и Косткой шли к Миндовгу. Вот-вот княжич увидит грозного кунигаса, от одного взгляда которого многие, если верить слухам, падали без чувств.
К его удивлению, Миндовг встретил новогородокцев не в своем роскошном тереме, а в простой хижине-нумасе, в каких от веку жили и живут те из его соплеменников, которые ходят за сохой. Скромный нумас, бревенчатый, с четырехскатной соломенной крышей, стоял впритык к стене богато изукрашенного терема. Посланцы переглянулись. Костка, хмыкнув в усы, прошептал:
- Медведь, чем его ни прельщай, все прется в свою берлогу.
"Незнакомому человеку смотрят сперва в глаза, а потом уж в уста", - вспомнил Далибор, очутившись перед Миндовгом. Глаза у кунигаса были редкого темно-зеленого цвета, с легким прищуром и такие острые, такие жгучие и цепкие, что и правда делалось жутковато. Они, как щупы, доставали до самого дна души. О людях с таким взглядом говорят, что мать после родов купала их в кипятке. Губы у кунигаса были яркие, пухлые, выступали вперед, посеченные сверху вниз бороздками-морщинами. Темная с рыжей подпалинкой борода обрамляла смуглое лицо. Когда новогородокцы вошли, Миндовг заколыхивал в люльке своего самого младшего сына Руклюса, которому шло еще только первое лето. Люлька была сделала из двух луков, обтянутых теплой мягкой овчиной, и подвешена к потолку нумаса на серебряном крюке. Руклюс хныкал, тоненьким голосом выводил что-то свое, младенческое. Откуда ему, сосунку, было знать, что колышет его, добивается, чтобы он затих, уснул, самый суровый из мужчин Литвы? Растерянные мамки-кормилицы безмолвной стайкой теснились за спиной у кунигаса. Как охотно бросились бы они успокаивать малютку-княжича и успокоили бы, развеселили, зацеловали, но, как скала, возвышался между ними и люлькой Миндовг. Они принялись было о чем-то тихонько шептаться, но одного взгляда кунигаса хватило, чтобы разговор оборвался.
"Неужели этот человек мой отец? - с волнением и какой-то мукой думал Далибор, ощупывая вопрошающим взглядом не очень-то видную фигуру кунигаса. - Неужели частица его крови течет во мне? Он подавляет волю людей не тяжестью руки, а жесткостью глаза. Как это о нем сказал Гинтас? "Ближе к князю - ближе к смерти".
Миндовг между тем в гневе оттолкнул от себя люльку, та поплыла, полетела, и из нее летел плач маленького Руклюса. Кормилицы сразу же, как спущенные со сворки, кинулись к люльке.